После свежего ночного воздуха в доме неуютно. Из углов тянет плесенью, старыми сухарями и тряпьём.
– Слыхал я ту байку про Костыля. В лесхозе каждая собака знает. Бредни пьяные. Зверь на то и дикий, чтобы уметь прятаться. А Костыль проморгал, – нарушает тишину Мишаня, умышленно возвращаясь на предыдущую тему и оставаясь очень собой довольным. «И до чего же чудной Домашоня, словно не из этого времени», – думает Мишаня, смыкая лениво глаза в предвкушении сладкого сна. Назвать Большую Медведицу Волосыней. «Думай теперь всю ночь, что это за существо такое – Волосыня». Он уже спит и видит, как эта самая Волосыня сама по небу бредёт, и космос весь перед глазами у него.
А хозяин и не думает спать, только смотрит по привычке в окно, ждёт момента, чтобы выдернуть гостя из сна в ту самую секунду, когда душа уже летит в неведомое, оторвавшись от тела..
– Может, какой городской или заезжий и прозевает. Но Юрка Драгунов не из той породы человек. У него на зверя нюх. Пьяным из двух стволов навскидку лупит. Ты, Мишка, плохо Костыля знаешь. Он след даже ночью видит и вытропит кого угодно по крови, не бросит, если прицепиться. Бывало, кто потеряет подранка и бросит. Ну не ко времени случится. А он всё выспросит, где да как, а на следующий день пойдёт, найдёт и добьёт. Хоть зимой, хоть летом. Хищник. Его тут недавно медведица подрала. Ходил залатанный весь. А в больнице и недели не просидел. И то не пошёл бы, если бы не машина попутная. Всё на себе сам штопал. А сейчас бегает, не хуже прежнего.
Есть в словах Домашони своя правда, А Мишаня уже сердце своё ловит, потому что вот-вот выпрыгнет оно из рубашки. С трудом собирает разлетевшиеся мысли и начинает понимать уже что-то совсем по-иному. Чудно ему. Ведь свёл же случай, чтобы хоть раз задуматься, с чем имеет дело человек и что он есть сам. А ночь впереди. Катится в сокрытом и невидимом солнышко, а вместо него месяц светит.
– А мы-ко сейчас в кружечку кипятку, да с медком, а? Каково будет, Миша, сейчас по глотку тёпленького, – ворожит хозяин. – С чая-то лиха не бывает. – А у Мишани в желудке черти ложками скребут, вилками тыкают. После таких слов он и не в реку, а в огонь пойдёт.
– А греть-то чем будем? – волнуется Мишаня. – Газа-то нету. Ни печку же топить среди ночи.
– А мы дымарь разведём. Ты моргнуть не успешь – пар пойдёт.
Хозяин уже чухает дедушкин дымарь у печки. Орудует как самоварным сапогом, а глаза его не блестят, горят и сверкают огоньками, от того пламени, что внутри его маленькой печки. Слышится по дому аромат травы, дыма сухого.
– Это, Мишенька, для спокойствия, – разъясняет Домашоня, колдуя над кружкой, перебирая ладонями стебельки.
– Давай-ка, паря, по полкружечки. Мы с батянькой твоим, Женькой, покойничком, не раз отогревались таким макаром. Любили побаловаться среди ночи, когда под рукой ничего. Ночь-полночь, а мы секреты чиним. Он-то на Тигровой работал до тюрьмы, покуда не влип по-дурному с осенним мёдом. Мангыра тогда по лугам цвело, пропасть как много. А пчеле же не скажешь дома сидеть. Вот и натаскали лукового мёда. Впал он в искушение, ну и попался на чьем-то доносе. Вот она зависть-то. А ты тогда мальцом, помню, бегал. На телеге сидишь, от гнуса отмахиваешься веничком, когда мы всем гуртом по пасекам разъезжаемся. Вот время-то было весёлое. Выпить-то любили. А с этим весельем, сам знаешь… Что спинка притащит, то пьянка унесёт.
Горит всё у Мишани от охоты попробовать из кружки. А она вся закопченная, старая, и, должно быть, вкусно из неё глоток сделать. И уже не бежать, а лететь хоть к чёрту в дышло готов он за такое дело, потому как сладко ему про отца от человека слышать, а тогда уже не чужой он, а свой, что ни на есть родной, близкий.
– А я и не знал, – шепчет он от волнения, – что вы вместе работали. Мне он не говорил ничего такого.
– Не шибко говорливый был отец твой, – вздыхает Домашоня. – Маялся он всю жизнь оттого, что один, без близких был. Детдомовские все такие. Оторвы. Куда ветер, туда и семечко. А таким несладко. Ты вот не майся, семью береги. Живи, люби, что вокруг. И тебя тогда любить будут. Помогай, если просит кто, и тебя не бросят в беде. Добро помнится долго. А тогда жизнь в радость. Беда наша, что в одиночку всё на пуп берём, а потом локти кусаем, – вздыхает Домашоня. – А старики наши не так жили. Они за землицу глотку грызли и вместе были, сообща. А мы вот, как волки-одиночки, скалим зубы, а толку мало. Шавками затравили. А теперь и вовсе даром отдаём. Старики говорили, близкого люби, врага ненавидь, а всех уважай. Своё держи крепко, а на чужое не зарься. Тогда и порядок будет.
Про землю сказанное кольнуло Мишаню в самое больное место, а собеседник тихонько в сторону, словно не волнуют его проблемы мирские. Тянет его в ушедшее, словно старую телегу на давно не езженную дорогу.
…– Мы родом-то, Миша, с Кавказа, не знаю, как ты. А народ оттуда собирался не последний, крепкий. А на фамилию мою ты не смотри. Пропасть это, а не фамилия. Живу, мучаюсь…