…– Ревяку знаешь? Та, Миша, по утрам и вечерним зорям стонет и ревёт. Услышишь, животина подумаешь какая. А это растение, а кинешь в воду, она против неё пойдёт. Говорят, она и сорвана ревёт. А хошь, мы с тобой бравенький цветочек найдём. До него не близко, но того стоит, Миша. В руки такая трава даром не даётся, человека близко не допускает к себе и семя с себя долой скидает, не даёт человеку взять. А корень-то у травы этой Миша, что человек; голова, руки, ноги и всё по подобию человека. Силу имеет, к чему хошь, к тому и годен.
Хозяин вдруг осекается, смолкает, словно за плечо его взял кто. Коротко вздыхает и долго смотрит в окно.
– Не до трав нынче. Люди-то все на таблетки перешли, еды не надо.
Снова молчит и, кажется, вспоминает что-то.
– А ещё есть трава, ту без дерева и железа копать надо, одними руками. Только рядом надо монету держать, золотую или серебряную. А ещё три дня пред тем поститься надо и без дурных мыслей быть. Трава та растрелом зовётся. Да только кто её голыми руками копать станет? А ещё такая есть… Сунешь в пчелиный улик, пчела-то и посыпется. Все до одной. А человеку если под голову подсунуть, дураком станет. Но про ту, где растёт, не скажу. Нельзя, чтобы кто узнал. Ваша жизнь, Миша, уже другая, не так устроена, не по-нашему. Оттого и не интересно никому про травы целебные. Суетная она. А я ведь задыхаюсь, когда народ вокруг мельтешит. На Мысу же вырос, на воле, с самых соплей, – душевно говорит Домашоня. – Ох, и пасека была. Мёду столько качали, что девать не знали куда. С лип рекой текло, аж дурно было от запаха. Качали целыми днями, без продыху. Веришь – нет, ямы рыли в земле и глиной обмазывали, и до краёв мёдом заливали, потому что некуда лить было… И у многих так было, а куда делось всё – не пойму. Далёковато, правда, Мыс. Целый день идёшь, идёшь, а его нет. Боязно. Кабаны по всей дороге в купальнях валяются, а такие попадались, что жутко. А если с косолапым нос к носу? Вот где страху! Так всё лето и курсируешь, в помощниках, подзатыльники ловишь. А потом заматерел. Сам верховодил.
Сладко Мишане и обидно, что жизнь та его лишь кончиком крыла коснулась, потому что и сам он среди леса вырос, в тишине, в меду нос мочил каждый день. Не спит он, а весь там, в босоногом своём детстве, где и небо синее, и лес стеной вокруг. Бежит, не зная куда, по зелёной траве, и мать зовёт.
– Ух, чёрт! Напугал же! – бурчит Мишаня, вытянутый за ухо из сладкого прошлого. Дышит тяжело, в испарине весь. Тянется в карман за куревом. Впотьмах ищет коробок на печке, натыкается на кастрюлю в углу, где могла стоять его кобыла, гремит крышкой, матерится. Наконец находит то, что искал, чиркает в темноте. Застывает с открытым ртом; хозяин перед ним, красивый, загадочный, совсем не такой, как днём. С опаской глядит из угла Мишаня. Садится на чурбачок и курит в полуоткрытую дверцу.
– А какой там бык, на Мысу-то, у деда Леготина был. Яшка, что ли. Здоровее я и не видел. Собаки не надо, какой сторож был. Сколь он коров переломал, жуть. Хребетики лопались, что спички. Но зато дело знал… любо дорого. Если влупит какой тёлочке, считай телёночек готов. Это тебе не из пробирки. Всё по природе, от бога. А боялись его, страх!
– Кого боялись? – не понимает Мишаня. – Бога, что ли?
– Да быка того! Яшку, – смеётся Домашоня, весело, по-детски. – Бога у нас давно не боятся. Машина с лесниками придёт, а те не вылазют. Гудят, сигналят. Ждут, когда эта бестия себя объявит. Головами крутят. А он вот, за спиной, глаза налитые. Как реванёт! Куда изюбрю! А потом ещё и головой попридавит. Машина-то ходуном. А мы на крыше сарая, ногами болтаем, смеёмся. Все его боялись, я так шибко робел. Так сробею, что ноги не идут. А он подойдёт – не убегать же! Обнюхает всего, а потом мордень свою мокрую о штанину потрёт, от мухоты. Полно её по всей морде, в глазах, по ушам… Жалко его мне, погладишь рукой, а он лизнёт своей лопатой, ну что бычок малый. А всё равно страшно…
– Не переживай, не ты один такой. Того быка все боялись.
Млеет Мишаня от истории живой. Нравится ему говорить с Домашоней, и не волнует его бессонница больше, нет её. И день завтрашний тоже не беспокоит. Слова старика простые, бесхитростные, доходят они до Мишаниного уха, пускают корни, не причиняя вреда его личным мыслям.
– Я так думаю, подход у него был к быку, у Леготина-то.
Мишаня улыбается, забавно ему от юмора старика.
– Подход-то, может, и был, а вилы под рукой имел всегда… Да и кольцо в ноздрях – не особенно-то поспоришь, – бубнит Мишаня, блуждая в далёком детстве.
Так и тянется время ночное, и вытягивает оно светлое прошлое из памяти, и не так горестно в настоящем, а пройдёт время, и оно будет освещено чьей-то доброй памятью, чьим-то словом.
– Кобылы-то не видать, – шепчет почти Домашоня, как будто напуганный. – Вот только стояла под луной, а гляжу – нету.
Долго смотрит, неотрывно, но замечает Мишаня: один глаз косит в его сторону. Выжидает. Это такая порода местная. Шутники. Соврать, что матом ругнуться. Мишаня терпит, а самого распирает любопытство и неуверенность.