Сокровенность раздумий Решетова привлекательна в его стихах. Многие строки западают в память без усилий и прочно: «Отца и мать не выбирают, какие есть, таким и быть», «Я о счастье думаю много, но счастливым от дум но стал», «Красоту потерять обидно, к ней стремясь, человек живет», «Мой возраст с полем августовским схож», «Бывалым воинам дано о необстрелянных волненье», «Где нет души, там нет и красоты» и другие.
Но как бы ни были интересны и глубоки думы, они не взволнуют человека, если выражены поэтически слабо. Счастливым даром обладал Решетов: тот, кто любит живое слово, точный образ, лирический настрой, зримое выражение мысли, не останется равнодушным ко многим его стихам.
Можно любить красивое, восхищаться им и оставаться просто созерцателем. Но есть и другое отношение к красоте — борьба за нее. Красота в природе — это благоприобретенное, дано само человеку. Но и за нее надо бороться, чтобы не стал мир безобразен и гол. У Решетова это было в крови — бороться за красоту жизни.
Два лета я прожил «в соседях» с Решетовым на Карельском перешейке. Мы вместе рыбалили, выезжая чуть свет. Александр знал места, — он поселился раньше меня. Вместе мы и охотились. Я видел его в природе, наблюдал, как он прислушивается к пению птиц, всматривается в разгорающуюся зорьку или следит за неутомимым бегом лесного ручья. И тем приятнее было слушать стихи в авторском чтении и узнавать знакомые места, воспетые поэтом. «Лесной ручей», «В июльском поле», «На зимнем озере», «Апрельское стихотворение»...
Как-то в одной из своих статей, опубликованных в «Неве», я высказал мысль о том, что грустные настроения легче передать, нежели веселые. За что был Решетовым резко изруган. Если сегодня попытаться разобраться в том, прав ли он или прав я, то, пожалуй, следует признать, что были оба не правы. И грустное и веселое талантливо передать одинаково трудно. Для Решетова же, конечно, было только одно правдой — бороться за искреннее выражение любого чувства и не принижать одно другим.
Много прекрасных стихотворений есть у Решетова, окрашенных дымкой светлой всечеловеческой грусти, и вот теперь, вспоминая их, перечитывая, становится очень жаль, что не всегда я ладил с ним. Хотя виноватым себя и не считаю, — уж очень угловат у него был характер. Он был резок, даже груб. Мог так «ободрать» собеседника или того, кто осмелился бы критиковать его стихи, что на долгое время обострялись отношения. И вместе с тем не был мстителен, больше того, мог легко помириться, что, впрочем, не мешало ему тут же опять нагрубить. Смеялся он громко, от всей души. Выступал на собраниях всегда убежденно, темпераментно, — он был прирожденным оратором. К своим стихам он относился строго. Каждая строка у него была выверена, поэтому он не терпел бесцеремонного вмешательства редактора и часто тут портил отношения, наговорив сгоряча и лишнего. И вместе с тем был скромен. Как-то рыбалили мы с ним на озере, отсидели зорьку, но уезжать домой не хотелось. Сидели, говорили, перекидывались словами.
— Неужели ни одного стихотворения не останется от меня, — сказал в грустном раздумье Александр и неожиданно захохотал, этим скрывая свое смущение.
Было, зашли мы с ним в спортивный магазин за крючками. Александр попросил нужный ему номер. Продавец подал пакетик. Александр взял крючок, стал сгибать его, разгибать, — сломал. Взял другой, тоже сломал. Сломал и третий. Убедившись, что крючки плохие, отошел от прилавка. Продавец остановил, стал требовать, чтобы Решетов заплатил за сломанные крючки. (Цена им была копейки.)
— А зачем вы плохие крючки продаете? — сказал Решетов.
— Так это не мы виноваты, а завод, — ответил продавец.
— Не берите, — сказал Решетов и ушел.
Вот он такой был. И не из-за копеек, а из принципа. И не стал бы платить, хоть бы дошло и до милиции. И в мелочах был таким, и в крупном.
Материально жил он стесненно, — занимать не занимал, но и не мог позволить себе ничего лишнего. «Я ведь не так богат, чтобы ездить на южные курорты. Один не поедешь, а вдвоем накладно, брат, для лирика, к тому же, как ты знаешь, загнанного и зажатого», — писал он мне в одном из писем.
Неподалеку от нас, метрах в трехстах, жил Иван Сергеевич Соколов-Микитов с женой, дочерью Аленой, зятем и внуком. Он занимал одну половину дома, а другую — критик Александра Ивановна Лаврентьева-Кривошеева с сыном Маем, курсантом мореходки, и своей сестрой Лидией Ивановной.
Мы часто захаживали к Ивану Сергеевичу, он попыхивал короткой трубочкой и неторопливо о чем-либо рассказывал, по большей части — об охоте, о своих поездках. У ног его лежал Фомка, охотничий пес, и время от времени от удовольствия подымал голову и «улыбался».
И как-то незаметно устанавливались сердечные отношения. И когда Иван Сергеевич уезжал, то без него было несколько и пустовато на нашем берегу.