Ведь я их отлично знаю, читал почти все их книги, печатал в своем журнале, дружил с каждым, работал с ними, выступал на многочисленных литературных вечерах, вместе ездили по многим городам и местечкам. С какой любовью и восторгом народ нас принимал, а теперь от ужаса люди содрогаются, узнав, что нас обвиняют во всех смертных грехах, мучают в тюрьмах. И от меня требуют, чтобы я «помогал разоблачить банды врагов», продавшихся международному империализму. Какая чушь!
Злобно смотрит на меня следователь. Он знает, о чем я теперь думаю, молча слушает мои доводы и мотает головой:
— Опять вам кажется, что вы на литературном вечере выступаете и восхваляете своих соучастников по антисоветской работе. Как это у вас мило получается: все они добренькие, честные люди, ну просто ангелочки! Выгораживаете, защищаете их. А я вам сейчас покажу, что они говорят о вашей контрреволюционной деятельности…
— Я уже от вас несколько раз слыхал… Вы хотите меня поссорить с моими коллегами. Это не то место, — ответил я, — ничем меня не удивите. Я знаю, как вы и ваши помощники умеете заставлять людей брать на себя грехи и преступления, которые они никогда не совершали…
— Опять клевещете на наши «органы», — оборвал он меня. — Мы вам это еще припомним, когда подойдем к концу следствия. О ваших преступлениях ваши же коллеги скажут вам прямо в глаза. Есть живые свидетели обвинения. Ваши же писатели. Скоро мы устроим вам очную ставку. Погодите, вы у нас еще запляшете!
Это уже было что-то новое. Очная ставка? С кем? Кто пойдет сказать мне в глаза о моей «антисоветской деятельности»?
Ответа я так и не получил. Вместо этого следователь уже в который раз повторил, что моя судьба в моих руках и я могу облегчить свою участь. Могу выйти на свободу и увидеть семью, товарищей, в крайнем случае получу «детский» срок заключения, но для этого должен перестать покрывать своих сообщников, а чистосердечно признать свою вину, разоблачить «шпионский, националистический центр».
— Я заявляю еще и еще раз, — сказал я, — что никаких центров не существовало. Это нелепая выдумка. Провокация…
— Опять вы нам заговариваете зубы! — рассвирепел он. — Центр был и есть… Может, вам лично об этом неизвестно, хоть мы сомневаемся. Был такой центр. Ваши московские главари уже в этом признались. Ну эти, из антифашистского так называемого еврейского комитета.
— Если б такой существовал, я бы наверняка знал. Но это нелепость! Выдумки. Наши писатели честные советские люди. Патриоты…
Эти слова я уже с трудом произнес. Совершенно не было у меня сил. Эта ночь совсем измучила меня. Я чувствовал, что мой мучитель уже тоже засыпает. Он взглянул на часы, тяжело вздохнул и промычал:
— Вы неисправимый. Толку не будет. Пеняйте на себя…
Он вскочил с места, широко разинул рот, нажал на кнопку и, когда скрипнула дверь и появился надзиратель, гаркнул:
— В камеру его!
Измученный до предела, плелся я по знакомым коридорам. Завершалась еще одна бессонная ночь — которая уже по счету! В зарешеченном окне появилась бледная полоска. Светало. Еще немного, и меня втолкнут в мрачную келью и прикажут лечь спать. Повторится то же самое, что было до сих пор: только разденусь и залезу под вонючее одеяло, как надсмотрщик откроет дверцу «кормушки», прохрипит знакомое: «Подъем! Ходи!»
И я поднимусь, проклиная этот мерзкий каземат, садистов-следователей и все на свете.
Боже, сколько так будет продолжаться? Когда этому настанет конец?!
И снова то же самое, каждое утро, до одурения!
За дверью камеры гремят ведра с бурдой. Гулко раскрывается дверка «кормушки», и безмолвный повар наливает в изуродованную, почерневшую от времени алюминиевую мисочку какое-то варево, сует пайку черствого хлеба, немного сухих тюлек, покрытых ржавчиной, кружку кипятка. Стынет моя похлебка. Рука не тянется к ложке. Без сна, без воздуха — какая уж тут еда! Я шагаю взад и вперед по камере, как затравленный зверь. Пустые стены. Не с кем словом перекинуться, не от кого узнать, что творится на свете. Оторванный от всего мира, шагаешь, не представляя себе, что тебя ждет через минуту, через час. Что принесет новый мрачный день?
Собираюсь с силами. Весь день придется ходить, а перед отбоем снова потащут к следователю, продолжится всю ночь нудный разговор, от которого тошно.
Но нет, я ошибся. Что-то изменилось.
Сегодня меня доставили в большую комнату. Со стены на меня смотрел сам Лаврентий Павлович Берия. Какая мерзкая, ехидная улыбочка играет на стеклах его пенсне! Этот пресыщенный, обожравшийся, самодовольный друг и соратник «отца народов» чем-то напоминает мне Гиммлера. Словно одна мать их родила.
За массивным дубовым столом сидел сутулый следователь. По краям от него и у окна — несколько суровых молчаливых личностей. Одни из них глядели себе под ноги, боясь поднять глаза, другие о чем-то шептались, должно быть, «психическая обработка».