— Вот вы думаете, я этот стишок то недавно сочинил?! А вот и нет: в тот самый день и сочинил. Точнее — в ночь, ведь я там, всю ночь, обнявшись с березонькой, провел. Мне в ту ночь, и город чудесный приснился, и шел я по улицам, а на встречу она вышла. Я то в страхе пред ней на колени пал, а она мне руку на голову положила, и нежно так говорит: взглянь в очи мои, и пойми, что прощен теперь. Только взглянул, так сразу же и понял, что — действительно прощен… Ну уж об этом городе, о том сне — это самое сокровенное, что у меня есть. И я не стану вам говорить, и непотому что боюсь, а потому что не смогу я, косноязычный, выразить того, что сердцем тогда почувствовал, что и сейчас еще вспомнить могу… Но, вот поймите же каким надо быть подлецом, чтобы на следующее же утро, очнувшись, да со стишком этим в голове, устремиться сразу в город, чтобы продолжать свои мерзкие делишки вершить! И, ведь все судилища — и над поэтами судилище — все это впереди было… И все то я подавлял в себе свет, и все то душу свою комкал, и вот, вырвался наконец, вот и признался вам во всем. Вот! Вот! Вот! Посмотрите вы на подлеца! Посмотрите, посмотрите!..
Тут он, с глухими рыданьями повалился на землю перед девочкой, и принялся целовать эту темную, отмороженную почву. Он еще и шептал:
— Вот — все вам, святым, червь выложил! Теперь топчите червя! Топчите!.. Я знаю! Да! Девочка — ты ненавидь меня, плюй в меня, я, ведь, хотел еще другом твоим стать! Ну, теперь то прорвало — теперь то все! Теперь — презирай! Ну — убей же негодяя!
А девочка уже долгое время плакала, и вот, обняла его за голову, и зашептала:
— А я прощаю вас: да, да — прощаю, потому что, вы искренни теперь были! И вам так больно теперь, что я все прежнее забуду… Я, как родного человека вас любить стану! Да! Слышите, слышите — все то, что прежде было — все забуду!
Тут Сикус дико усмехнулся, вскрикнул с какой-то нестерпимой нечеловеческой мукой, вырвался из этих объятий; попятился; весь бледный, трясущийся, рыдающий — от этого напряжения, от этой пытки, он в каждое мгновенье мог упасть в обморок; однако же не падал. Он продолжал выкрикивать страшное свое признание:
— А вот рано то вы меня жалеть стали! Да — рано! Думаете, я всем вам выложил! А вот и нет! Вот только теперь, когда эта девочка обняла меня, когда любовь ее почувстовал, так и понял, что не смогу более в сердце такой лжи сдерживать! Слушайте же вы меня, и судите уж до конца… Потому сейчас вам во всем сознаюсь, что эти слезы девочки невинной всю душу мне прошибли; всего меня наизнанку выворотили! Потому что, как копьем раскаленным меня всего, до самого сердца, пронзило! Слушайте ж вы меня: помните, как еще в городе говорил вам, что хотел вам помочь, и потому их всех увел?! Так потому я тогда их в лес на погибель отправил, что знал, где клад потайной спрятан — пока они живы еще были, некак бы мне тем кладом воспользоваться не удалось! То есть — единственное, что из-за наживы и отправил я их на верную смерть!.. А теперь то слушайте, зачем я с вами пошел: я ж намеривался вас оркам продасть! Да — вот поймите же теперь, какой перед вами негодяй стоит, какая тварь мелочная да корыстная, что ради того только, чтобы к тому кладу еще несколько золотых прибавить, готов я был вас предать!.. То-то же — а врал то я хорошо — искренее врал я, да ведь?!..
— Я сразу все понял, с первого твоего слова. — молвил Эллиор. — Ты был бы мертв, если бы не глаза — по глазам твоим блеклым я понял, что наступит момент раскаяния…