— Зря, что у вас голова болит! Зря, что не видели! Как эту коргу то повезли! Так ей, так! Хи-хи-хи! Все в нее камнями кидают, плюют; а ее хорошо отделали! Хи-хи-хи!.. У нее, знаете: руку одну до локтя отрубили, вторую руку всю над пламенем сожгли, и ноги все до кости выжгли, а на правой — ступни нет! Так здорово! У ней лицо все щипцами поотрывали, но один глаз остался, на всех нас как-то чудно глядел. Да — у нее еще язык был вырван, так-как она палачам своим чудные речи говорила! Ну, так вот, привязали ее к столбу, зачитали приговор, и началось сожжение. Вот тут самая потеха началась — дровишки то специально подмочили, чтобы они не сразу занимались, а так — тлели — да маленькими язычками и выжигали ее! Хи-хи-хи! Так ее жгли, сначала ноги, потом за тело взялось — хи-хи-хи! А она, еще живая, стоит, смотрит на нас, и плачет, дура! Хи-хи-хи! Я в нее тогда камнем запульнул — булыжником по лбу попал! Жалко, что не в глаз, а то бы вышеб, не таращилась бы так!.. Ну, тут пламень вспыхнул, всю ее и поглотил. Тут, знаете ли, и начались самые чудеса: небо вдруг все засияло, из высоты той спускается лебединая стая, впереди всех — лебедица с золотой короной, а за ней — лебедь слепяще белый. Наши люди тут засуетились, толкотня началась — многих передавило, я то едва уцелел. На голову какой-то бабке запрыгнул и все до конца видел: из пламени поднялась навстречу тем лебедям, лебедица, да такая яркая, что я едва не ослеп, на нее глядя. Тут полетели, в них стрелы — все сквозь пролетали. А лебедица, которая из пламени вылетела, подлетела сначала к той, в золотистой короне, склонила пред ней голову; потом же — бросилась к тому лебедю белому, обнялись они крылами… Тогда же, увидел я, что над ними, раскрылись облака, и появился меж ними град… который я не стану описывать, так-как вы меня… Да и нельзя, нельзя такое описывать! Мне чуть колдовство в сердце не кольнуло — то есть — даже и кольнуло, но я его тут же изгнал. Да, да — ничего больше не было — улетели они и все. Темно на площади, хорошо стало. Народ успокоился, а главный судья и кричит: «Видите — колдуны бессильны: они не могли вызволить ее, когда была она в застенке; не смогли освободить и, когда горела она! И, лишь, когда жалкий дух покинул тело, смогли они его подхватить и унести в свой гадкий город!..»
Так говорил мне мой шестнадцатилетний слуга — а я в, конце-концов, вскочил из-за стола, волком завыл, слугу с ног сбил, да и бросился прочь из своего домишки…
Помню, как из города вырвался. Меня то все знали, а то бы — и не выпустили — у нас так просто из города не выйти. Добежал я до той березовой рощи, рухнул к тому стволу; обнял его, целую плачу — а сам то вижу — ожил ствол, пробиваются из него листочки…
Ну, и уж, чтобы суть всего того изъяснить, осмелюсь зачитать я вам стишочки, жалкие то стишочки, конечно. А, все-таки, осмелюсь — потому что подлец:
Стихотворение Сикус проговорил, схватившись за руки Эллиора, упав пред ним на колени, и прерывисто плача. Судя по тому, до какого предела дошел его голос, какая нечеловеческая боль в нем звучало — он сам себя довел до состояния обморочного.
Но вот вскочил Сикус на ноги, и лицом искаженным, со страдающим лицом, стал по очереди подбегать к каждому, и, заглядывая каждому в лицо выкрикивать: