— Да, да! — несколько раз выкрикнул Сикус, и вновь повалился пред ними на колени. — С каждым днем то мне все больнее задуманное осуществить было. А, ведь, иногда такие на меня приступы находили! Вот вы то даже и не ведаете, что в этом хилом теле в иные минуты творилось — такие там бури бушевали!.. Я ж, глядя на вас, сердце свое темное скреплял, и подсчитывал, сколько с каждого из вас можно будет выручить. И еще я такое замыслил: если бы орки самого меня задумали в рабство заковать, так я бы пред ними на колени повалился; ну, вот, как пред вами сейчас, и так же, со слезами на глазах, стал бы молить, чтобы было дозволено мне вести промысел на дорогах — уж я то хитер, уж я бы к ним не мало путников смог бы привести! Такое выгодное, подлое дело задумал я, стало быть, устроить!.. И это-то, глядя на вас, и это-то, такие примилые речи вам высказывая! Вот какой я подлый!.. А теперь то знайте, что давешней то ночью самые жестокий у меня приступ был: вот наступила минута благодатная — Эллиор убежал, все остальные спят, а до орочьего лагеря за несколько минут можно добежать! Знали бы вы, что на душонке моей тогда вытворялось! Как все перемешалось — и орочье, и человечье… Да — вон он, Сильнэм то, этот эльф-орк, ну а я человек-орк; такое, по правде, чаще встречается; таковым и не удивишь!.. Еще сердце то у меня какое хитрое — ведь, мучаясь так, и притворно храпеть не забывал, так-какчувствовал, что один из вас не спит. Ну, вот и поднялась эта девочка — и только то я на нее из прикрытых век взглянул, только увидел, что она, худенькая, наклонилась к Мьеру за ножом, так до того мне тошно стало — что из-за меня, гада, этот ребенок так страдает, да, что вы, дорогие вы мои, милые… друзья… о коих и мечтать я прежде не мог — что вы все в заблужденье введены, так, ведь, мне от этого так тягостно на сердце стало, что решил я: коли зарежет, так и пускай режит! До того мне тогда тошно от собственной подлости стало!.. А при этом (вы заметьте, заметьте, какое у меня сердце то лживое) — не забывал еще и похрапывать. Ну, а в самое то последнее мгновенье, не выдержал я, единственно только из-за страха за жизнь свою подлую, перед ней проснулся; да в таком состоянии находился, что и про нож забыл. Ну, вот и обнял ее; вот и стоял так пред нею, на коленях, рыдал, шептал уж сам не знаю что; а потом — совсем забылся, дернулся, ну и на этот нож напоролся — как почувствовал это лезвие, так и решил: «Ну и хорошо, раз зарезался, вот и бесславный конец твой, ничтожество!» Однако, только царапинка вышла… И взбрело мне в голову тогда, что девочку неприменно должны схватить, а иначе — она про меня может что-то такое рассказать, отчего все и выйдет на чистую воду!.. И вот… — тут Сикус долгое время не мог ничего вымолвить, но вжался лицом в отмороженную, жесткую землю; и, весь передергиваясь, болезненно стонал; наконец он собрался, и захлебываясь, каким-то бредовым, вырванным из забытья голосом, смог закончить. — …И в те минуты, только и помышлял я, чтобы тебя, девочка, убили!.. А утром то сегодня: помнишь ли с какой искренностью речи говорил? Помнишь ли?! А, ведь, и тогда подлость меня мучала; я, ведь, недаром с Мьером в дозор напросился; я, ведь, на лагерь орочий взглянуть хотел; представить, как выдам вас всех!.. Ну, а сейчас поглядел я, как она к этим цветам приникла, как обнимала их — так и стало во мне все переворачиваться! Вот и все — вот и во всем сознался, вот и стихи вам! Вот и судите теперь меня!.. Ну и поделом… Только вы уж позвольте мне высказаться; пред самой то смертью последний стишок зачитать — вдруг, запомните — вот и останется от мерзкого Сикуса один маленький стишок:
И тут Сикус, весь бледный, качающийся из стороны в сторону, с выпученными глазами, из которых струились слезы, похожий на призрака, который веками выдерживал страшную, мучительную пытку; с темной, испускающей пар кровью, которая струилась не только из носа, но и из уголка рта его, но и из ушей — он стоял, покачиваясь, пред ними, и выкрикивал: