Она насмешливо повела бровью, уверенная, что ее слова вызовут всеобщий смех, но ошиблась. Класс угрюмо молчал. Никто не подал ни одного звука. Только Стася покраснела как маков цвет, вышла из-за парты, взмахнула косичками и побежала к выходу, не оглядываясь. Хлопнула дверью и исчезла.
Стефа спокойно посмотрела ей вслед, прошлась до порога, прикрыла плотнее дверь и так же спокойно, как ни в чем не бывало, начала урок. Однако он шел вяло и скучно. Ученики отвечали плохо, часто невпопад. В классе стояла сонная, неприятная тишина. Стефа поняла, что между нею и ее питомцами встала стена отчуждения, которую возвел русский батрачонок, и она еще больше возненавидела его.
…А я в это время сидел за кухонным столом в ожидании обеда. Мама рядом со мной. Зося разливала по тарелкам дымящиеся щи. Йонас нарезал хлеб и вот уже зачерпнул из своей тарелки первую ложку, давая понять, что можно всем приступать к еде, как вдруг открылась с улицы дверь и на пороге появилась паняля учительница. Щеки ее пылали румянцем, глаза сверкали злыми огоньками. Повернув ко мне голову, она резко, повелительным голосом крикнула:
— Владукас!
Я обернулся на крик. Учительница сделала шаг вперед и наотмашь ударила меня ладонью по щеке.
Все за столом оцепенели от неожиданности и удивления. У мамы выпала из рук ложка. А я до того растерялся, что в первую минуту потерял способность соображать. В глазах зарябило, а щека, как вспыхнувшая спичка, загорелась огнем. В ушах звенел отголосок пощечины. Потом словно из-под земли я услышал глухой мамин голос:
— За что вы его, паняля учительница?
— Он знает, за что! — высокомерно ответила гордая Стефа, щуря злые глаза.
— Нет, не знаю! — крикнул я отчаянным голосом.
— Не знаешь?! — топнула каблучком разъяренная Стефа. — Ты вор!.. Ты украл мое сало, — заявила она.
Слово «вор» ударило меня больнее, чем пощечина. Я так и прилип к стене, возле которой сидел. Глаза заморгали. В горле закипели слезы обиды за несправедливо нанесенное оскорбление, и кухня поплыла передо мной, как в мареве. Где-то далеко-далеко, словно на другой планете, раздался голос мамы:
— Не может быть, паняля учительница. Мой сын никогда не позволит этого. Тут какое-то недоразумение. К тому же мы здесь хорошо питаемся. Зачем же ему воровать ваше сало?
— Он вор, вор!.. Все равно он вор!.. — закатила истерику Стефа, не желая ничего понимать.
— Позвольте узнать, где лежало ваше сало? — спросила мама.
— В амбаре… Он залез туда и украл… Вор!
— Сколько же у вас пропало сала?
— Много, — последовал машинальный ответ. — Да, много!.. Килограммов пять…
— Но ведь ребенок не мог столько съесть!
— Не знаю, мог или не мог, но он вор… Я случайно приметила свое сало и сегодня этой приметы не обнаружила…
Такое объяснение показалось несерьезным, очевидно, и для самой учительницы. Она смутилась, хотела что-то добавить для разъяснения, но так ничего и не сказала, раздражительно дернула вязаным фонариком кофточки и ушла в свою комнату, прихлопнув двери.
Только теперь я, наконец, пришел в себя, вскочил с лавки, размазал кулаком слезы по всему лицу и крикнул на весь дом:
— Вруны! Больше я жить у вас не буду!
Схватил со стены свое пальто, шапку и выбежал на улицу. Отчаяние, горькая обида, сознание безысходности своего положения пробудили во мне звериный инстинкт, и ноги сами понесли меня, как затравленного волчонка, в лес, темно-синей грядой видневшийся за усадьбой Каваляускасов. «В лес! В лес!.. В дремучий лес!..» — откуда-то слышал я дикий и старый, как мир, зов, несшийся ко мне через века. «А что же ты собираешься делать в лесу?» — вдруг спросил меня другой, более спокойный и разумный голос, сидящий во мне. «Буду там жить!» — дерзко ответил ему затравленный волчонок. «Но ведь в лесу холодно. Ты замерзнешь, пропадешь», — все так же спокойно твердил второй внутренний голос. «Пусть замерзну! Но к Каваляускасам я больше не пойду. Не хочу видеть этой злой учительницы. Я же не воровал у нее сало. Может, кошки у нее то сало стащили, а я виноват… Может мышка примету отгрызла… А может, и вовсе никто не воровал у нее это сало — просто так врет… от злости…»
Я бежал все дальше и дальше от дому, не разбирая дороги, проваливаясь в снег, падая и вставая. В деревянных колодках ноги начали мерзнуть. Появилась усталость. Но я все бежал. А куда — этого я и сам не знал. Одно только мне было ясно — к Каваляускасам возвращаться нельзя. Там я чужой. Опозоренный. Вор. А поэтому и делать там нечего. Было холодно, но согревала обида, горячими ручейками вливавшаяся в продрогшее тело. Она же придавала мне силы и заставляла бежать, заглушая во мне голос разума.