Читаем Величие и крах Османской империи. Властители бескрайних горизонтов полностью

Османы были рождены для движения, и это делало их воинами, ибо на границах империи движение неминуемо означало войну. К смерти и неудачам они относились с фатализмом, подобно тому как безропотно принимали тяготы своего общественного положения. «Нет ничего необычного в том, что правители порой терпят поражения и становятся пленниками», — утешал Сулейман короля Франции, томящегося в итальянской темнице. Обычной реакцией османского паши на приказ о его собственной казни было не возмущение, а удивление, порой трагикомичное, за которым следовало смирение со своей участью. Однажды было сказано, что непрестанное движение турок на запад было вызвано не столько жаждой завоеваний, сколько стремлением осуществить свое предназначение. Султаны постоянно навещали границы своих владений, и вместе с ними весь цвет империи двигался то на запад, к Дунаю, то на восток, к Евфрату. Христианский мир, казалось, съеживается от одного лишь соседства османского государства. Именно Запад попытался в конце концов отгородиться от турок, возведя оборонительную линию Militargrenze[47] и учредив карантинные пункты, в которых любой путник, прибывший из империи, должен был провести двадцать суток или больше, и о которых в путеводителе Мюррея говорится: «Это настоящая тюрьма, в которой к тому же есть шанс заразиться чумой».

Османская тяга к движению страстно требовала удовлетворения. Капыкулу не мог ничего оставить своим сыновьям. Власть, подобно великолепному султанскому двору, не могла пребывать в покое, ее нельзя было сохранить про запас, как в семействах западных вельмож и во дворцах западных владык. Венецианцы понимали это: из года в год, пока их держава теряла свое реальное могущество, они изо всех сил боролись за сохранение во всех мельчайших подробностях церемониальных почестей, оказываемых ее послу во дворце, и снова и снова скрупулезно описывали в своих relazioni[48] весь долгий обмен пустыми словесами, в то время как леди Мэри Уортли Монтегю признавалась, что не может заставить себя писать о подобных вещах. Одежда паши рассказывала о своем хозяине все: от мест, где он побывал, до размера его свиты: для османского общества во главе угла стояло действие. При каждой встрече нужно было обмениваться подарками, и каждый должен был регулярно совершать намаз, дабы подтверждать свою веру.

<p>ЧАСТЬ II</p><p>Турецкое время</p><p>13</p><p>Турецкое время</p>

«Турки, — писал Бусбек, — не имеют часов, чтобы измерять время, подобно тому как не ставят они и верстовых столбов, отмечающих расстояние». Никому не приходило в голову считать часы, вести учет дням или страшиться каких бы то ни было расстояний — ни солдату, выступающему в поход из Стамбула, ни пахарю, готовящемуся к бою со своими каменистыми склонами, ни паше, приступающему к своим ежедневным обязанностям. Человек жил, действовал и умирал — это было известно всем.

Разворачивающийся орнамент османских завоеваний был похож на истину, которую открывают, а не создают; и первые османы обращались со временем по-хозяйски, как свойственно кочевникам. День смерти был предначертан свыше, равно как и день победы. Они никогда не оглядывались назад и не просчитывали риски. Великан-янычар по имени Хасан первым прорвался на стены Константинополя, и пусть он был тут же зарублен греками, каждый предпринятый османами штурм рождал своих хасанов, сломя голову бросающихся в бреши, готовых пасть за веру и встретиться с положенными им на том свете райскими гуриями. В ту эпоху, когда турки еще не привечали хронистов с их датами, когда Баязид получил прозвище Молниеносный за стремительность своих походов, когда османы прорубали новые дороги сквозь горы, чтобы с ужасающей внезапностью обрушиться на врага, — «Проклятье! Что за армия!» — вскричал несчастный Узун-Хасан в 1461 году, глядя, как войска Мехмеда Завоевателя несутся вниз по склону, словно лава, чтобы в мгновение ока положить конец древней Трапезундской империи, — в ту эпоху время казалось плоским и безразмерным, словно степь, и располагающим к большой скорости. Иностранцы завидовали быстроте, с которой в империи вершится правосудие; турецкие всадники мчались, как ветер, до глубины души поразив одного путешественника XIX века, который полагал, что тридцать миль в день для человека, едущего верхом, весьма и весьма немало. «Здесь же, — рассказывал он, — 100 миль в день считается быстрой ездой, 150 — самой быстрой; преодолеть 600 миль за четыре с половиной дня или 1200 за десять — и впрямь подвиг, но не такой уж редкий».

Перейти на страницу:

Похожие книги