Вчетвером закатили в телегу пару бочек, положили мешок с балыками. Бондин уехал с первым рейсом, чтобы не оставлять копчёную рыбу без догляда. Старики сидели на борту лодки, покуривали, ждали возвращения телеги. Котька от нечего делать вычерпывал воду из румынки, потом сел в лодку, привалился спиной к высокому гнутому носу, поглядывал на взвоз, не покажется ли лошадка. И вдруг увидел мать. Она шла по самому краю яра, направляясь к спуску. Шла медленно, тёмная на ясном фоне неба.
– Мамка идёт, – спрыгнув на берег, доложил Котька.
– Верно, – вглядевшись, подтвердил отец. – Ждала, ждала вот и не вытерпела. На обед звать идёт.
Мать спускалась по взвозу прямая, в белом горошистом платочке, одну руку держала на груди, будто не давала выскочить сердцу, другою водила перед собой, как что-то ощупывала. Осип Иванович поднялся, стоял, выгорбив спину, настороженно глядя на идущую к ним Устинью Егоровну, и вдруг простонал.
– Ты чё, Оха, чё? – испуганно вскрикнул Филипп Семёнович, вскочил, скособочился на укороченную ногу.
Устинья Егоровна ступила на берег и не пошла к лодке, мягко осела на колени и ткнулась головой в песок.
– Ма-а-ать! – охнул Осип Иванович и побежал к ней. Котька бросился следом, за ним тяжело топал Удодов.
Отец примостил голову Устиньи Егоровны на своих коленях, растерянно взглянул на Котьку.
– Воды, сынок! – шевельнул он побледневшими губами. Котька бросился было к лодке за баночкой, но навстречу хромал Удодов, нёс в своём картузе воду, расплескивал, оставляя на песке тёмные нашлёпки.
От воды Устинья Егоровна пришла в себя, но ничего сказать не могла: лицо одеревенело, губы перекосило, и они не шевелились, хотя по глазам было видно – силится что-то сказать. Котька смотрел в её напряжённые глаза и не мог ни сдвинуться с места, ни закричать: как же так, мать, такая несокрушимая в горестях, лежала на песке, раскинув непослушное тело, и в эту беспомощность, в сломленность её не хотелось верить.
– Фи-липп, – простонал отец. – Фельдшера надо! Сынка-а, беги!
Только теперь Котька почувствовал, что может двигать ногами. Он бросился вверх по взвозу. На яру ему встретилась телега. Бондин что-то крикнул, но Котька только отмахнулся.
Когда он с фельдшером спешил назад, Устинью Егоровну на телеге везли в амбулаторию отец с Удодовым. Фельдшер только взглянул на мать и распорядился срочно везти в город. Сделал Устинье Егоровне укол, примостился на телеге сбоку. Удодов притащил охапку соломы и одеяло, укутали мать, чтоб не так было тряско, и отец с фельдшером покатили из посёлка.
Пока мать снаряжали в дорогу, телегу обступили старухи, а когда телега тронулась, к толпе сзади подошёл почтальон в чёрной тужурке, с сумкой на боку. Он снял шляпу и так стоял, прижав её к груди, глядя вслед телеге. Удодов обнял Котьку за плечи, встряхнул и почти насильно повёл к дому.
На крыльце сидела Капа. Увидев Котьку, она уронила голову на руки, плечи её задёргались. Он постоял над ней и пошел в дом, догадываясь, что ждёт его, и не ошибся. На пороге кухни лежал бланк похоронки.
Он поднял листок. Стал читать, зная наперёд, что в нём сказано: приходилось держать в руках эти листки. Но то были чужие, и фамилии в них были проставлены тоже чужие, а этот их, Костроминых, и извещают не кого-нибудь, а тех, кому она адресована, – погиб Константин Костромин, командир танка, лейтенант. Пал смертью храбрых. И деревня, где похоронен, названа – Михайловка. Много их, видать, Михайловок по России. Даже здесь, за рекой, есть такая. Но не местная, заречная, а та – далёкая, неведомая Михайловка будет саднить в сердце, притягивать к себе думы.
Тихо, будто в доме на столе лежит прибранный покойник, вошёл с фуражкой в руке Дымокур. Он взял у Котьки похоронку, осмотрелся, куда бы её положить, оторвал от календаря листочек, сложил его вместе с похоронкой и сунул под наполовину убывшую кипу отрывного календаря.
– Сядь-ка, – строго пригласил он и опустился на табурет под картой с давно не передвигаемыми флажками.
Котька покорно приткнулся у стола на лавку, ждал, что скажет Филипп Семёнович, как распорядится в беде. Удодов долго сворачивал цигарку, долго складывал длинный кисет, надёжно прятал его в карман и всё молчал. Только покурив и отбросив окурок к печке, он фуражкой разогнал дым, чтобы получше увидеть Котьку, заговорил:
– День этот на всю жизнь запомни, а нюни не распускай. Ты мужик. И званье это крепко держи. И нервы у тебя молодые, крепкие. Это мы, старичьё, чуть что – и в слёзы. А вам надо того… Перво-наперво Капитолину позови, обласкай. Не в себе она, вроде в столбняке пребывает. С Нелей будь понежней – девки, у них характер пожиже, могет обморок приключиться. Так ты будь начеку: воды дай испить, на слова утешения не ленись, чтоб повреждения какого не случилось у ей. Ты теперь им опора.
Он поднялся, провёл по Котькиной голове занозистой ладонью.
– И уходить бы нельзя, да надо. Как бы лихие люди добро не растащили. Я скоренько вернусь. Будем Осипа поджидать, узнаем, что с Устиньей. Вот она какая, жисть.