Ферма Болдвуда именовалась Литтл-Уэзербери. Находилась она в отдаленной части прихода, где ее хозяин почитался наиболее аристократической фигурой среди всех жителей. Если кому-либо из городской знати приходилось задержаться в этих краях на день, то, заслышав стук колес легкого экипажа, путешественник надеялся обрести достойное общество в лице лорда-отшельника или хотя бы сквайра, но это всего лишь мистер Болдвуд ехал по своим делам. Через какое-то время благородный странник, вновь заслышав шум повозки, ощущал повторное пробуждение надежды, однако это всего лишь мистер Болдвуд ехал обратно.
Жилище его стояло в стороне от дороги, а конюшня, которая для дома есть то же, что камин для комнаты, располагалась на заднем дворе и утопала в зарослях лавра. Сквозь приоткрытые двери, выкрашенные голубой краской, виднелись крупы полудюжины довольных лошадей, отдыхающих в теплых стойлах. В этом положении животные, в совокупности являвшие собою строгое чередование гнедой и чалой масти, напоминали формой своих тел мавританские ниши, а хвосты казались струями фонтанов. Рты лошадей были не видны наблюдателю, глядящему в полутьму конюшни с порога, однако он мог слышать, как они подкрепляют свои силы, поглощая овес и сено. В углу конюшни был устроен денник, по которому, подобно беспокойной тени, расхаживал жеребенок. К шуму, производимому челюстями взрослых животных, то и дело примешивался звон привязи или звук удара копытом по полу.
Человек, снова и снова измерявший конюшню шагами, был не кто иной, как сам мистер Болдвуд. Это место служило ему, безбрачному фермеру, чем-то наподобие храма: раздав вечернюю пищу своим четвероногим подопечным, он нередко ходил из конца в конец, погруженный в размышления, до того часа, когда в затянутые паутиною окна заглядывала луна или же все погружалось во тьму.
Ширина его плеч и прямизна осанки были здесь еще более заметны, нежели в многолюдье и толчее хлебной биржи. Неторопливо вышагивая по конюшне, Болдвуд ступал одновременно на пятку и носок, а голову держал чуть склоненной, отчего красивое полнокровное лицо погрузилось в тень, скрывавшую неподвижные губы и подбородок – приятно скругленный, притом достаточно широкий и выдающийся. Гладкость высокого лба нарушалась лишь несколькими четкими и тонкими, как нити, поперечными линиями.
Ступени жизни Болдвуда были обыкновенны, но природа его таковой не была. Поверхностный взгляд прежде всего замечал в нем неподвижность нрава и привычек, однако, вероятно, его апатия лишь уравновешивала противоположную себе силу, как плюс всегда уравновешивает минус. Стоило равновесию нарушиться, Болдвуд немедля впадал в одну из крайностей. Если чувство овладевало его душою, оно руководило им. Чувства же, не одержавшие такой победы, никак о себе не заявляли. Болдвуд мог быть неподвижен или быстр, но медлительности не ведал. Любая стрела или убивала его наповал, или пролетала мимо.
Душевный склад этого человека исключал все легкое и беззаботное. Суровый в главном и мягкий в деталях, он и в том, и в другом был серьезен и, не видя смешных сторон в безумии жизни, не пользовался успехом в компании весельчаков, которым все представляется шуткой, зато встречал понимание у тех, кто склонен к глубоким раздумьям и изведал печаль. Комедий Болдвуд не жаловал, а жизненные драмы прочитывал с глубоким сочувствием, и никто не смог бы упрекнуть его в том, что он не принимает трагических финалов близко к сердцу.
Батшеба вовсе не думала, будто темная молчаливая почва, на которую она беспечно бросила семя, окажется парником, где жарко, словно в тропиках. Знай она, каков Болдвуд, муки ее совести были бы страшны, а сердце было бы непоправимо запятнано. Знай она свою власть над этим мужчиною, она трепетала бы от сознания ответственности. Однако она ничего не знала, и это обстоятельство благоприятствовало ее спокойствию в настоящий момент, но отнюдь не в будущем. Следует отметить, что в полной мере Болдвуда не понимала ни одна живая душа. О том, сколь сокрушительны его внутренние силы, можно было лишь догадываться по едва приметным следам прежних наводнений, однако самих наводнений не видел никто.
Фермер Болдвуд стал в дверях конюшни и посмотрел вдаль, где простирались поля и пастбища. За живою изгородью начинался луг, относившийся к ферме Батшебы. Была та самая пора, когда овец впервые за год выпускают отведать травы, еще ни разу не кошенной. Восточный ветер, дувший на протяжении нескольких недель, теперь сменился южным, и весна, едва успев начаться, оказалась в разгаре. В такие дни людям порою верится, что дриады пробудились от зимнего сна. Растительный мир набухает, соки приходят в движение, и тогда одинокие сады и давно не хоженные поля, застывшие, безмолвные и беспомощные, освобождаются из рабства холода. Ему на смену приходит суматоха непрестанных толчков, рывков и подъемов – словом, такого строительства, в сравнении с которым потуги железных кранов и блоков шумного города кажутся суетой пигмеев.