Лида повела меня в спальню, уложила на кровать, легла рядом, обняла. Но не так, как это сделала бы женщина, а как ребенок. По-детски прижавшись ко мне всем телом. Так делает человек, который хочет тепла, а не любовной близости.
Я не стал обнимать ее, испугался. Просто положил руку ей на живот. Сам я тоже почувствовал какой-то родительский трепет. Какое-то незнакомое движение внутри.
Несмотря на два довольно продолжительных брака, детей у меня не было. То ли я не хотел их. То ли был бесплоден. А может, проблемы с зачатием были у моих жен? Кто знает. Скорее всего, дети существовали в каком-то другом измерении относительно всей моей жизни. Словно такие вещи, как дети, семья, друзья, существовали где-то все время поблизости. Но все-таки с некоторым смещением.
– Может, вам таблетку? – я попробовал нарушить тишину, зачем-то опять ввернув неподходящее «вам».
– Нет.
Подняв голову, Лида посмотрела мне прямо в глаза.
Я не отвел взгляд, не отстранился. Это было бесполезно, от такого-то взгляда… такое ощущение, будто сейчас на меня смотрела не Лида-женщина, студентка четвертого курса, а вообще Женщина. Даже не Женщина, а вся «природа женщины», со всей ее мудростью, всепроникающей силой, обволакивая, не оставляя никаких попыток сопротивляться. Это было похоже на то, как если бы океан смотрел на отдельную каплю. Лида – океан, а я – капля.
– Вы не отравились?
– Нет, Константин Борисович. Нет.
– Уфф-a! – выдохнул я. – Я уж подумал, что вам плохо.
Лида еще раз посмотрела на меня, «всей женской сущностью», давая понять, как глупо ставить знак равно между «мне плохо» и «я отравилась». Но мне стало легче.
– Такое бывает, когда первый раз. Мне старшая сестра в Тбилиси рассказывала, что у нее тоже с утра рвота после первого раза была.
– Как… как… – спросил я, заикаясь, до меня начал доходить смысл слов «первый раз».
– Ты у меня первый, – серьезно, одновременно с нежностью «всей женской сущности» сказала Лида. Кажется, впервые назвав меня на «ты».
– Первый? Первый! – вскочил я, сел на кровати, уже не боясь посмотреть ни прямо в окно, ни куда бы то ни было еще. Как будто какая-то карусель крутилась вокруг. Я почувствовал, как внутри все горит, как вся правая половина тела, начиная с головы и до самых кончиков пальцев на ноге, почему-то пульсирует.
«Инсульт», – понял я.
В больницу я попал первый раз за свои пятьдесят с лишним лет. Обычно справлялся как-то сам. С детства приучили, что организм отвечает взаимностью на волю. Если есть воля, все будет в порядке и с организмом.
Но в больнице оказалось не так плохо. Было время подумать. Моя жизнь представлялась лоскутным одеялом, наподобие того, что было у нас с Усой, на «мертвом озере». И сейчас, вынужденный почти все время лежать, я выхватывал из «одеяла» какие-то фрагменты. Одни отчетливые, другие представлялись ненастоящими событиями, придуманными. Как будто все было и так, и не так. Где-то вообще белые пятна. Вся первая половина экспедиции, эта каторжная работа среди вечной мерзлоты и болот. Перевалочные станции, с названиями, только что написанными черной масляной краской на серых свилеватых досках. Удивительно, на этих станциях только после войны люди начали привыкать, что «не барин теперича», а «какие-то комиссары». Они реагировали беззлобно. Для них все равно. Их жизнь была простой и понятной, как жизнь муравья, который «здесь и сейчас» тащит груз, пусть и в несколько раз превышающий вес его тела. Поэтому у муравья есть только «здесь и сейчас».
«Лоскутное одеяло» моей жизни разворачивалось дальше. Я высмотрел кусок из детства, вспомнил бабушку. «Александровская бабушка» – так про нее говорили. Потому что родилась еще во времена Александра II.
Вспоминал, как бабушка смотрела на меня строго и одновременно с непредвзятой наивностью. Наверное, как очень умный человек, она понимала силу и мудрость ребенка перед любым взрослым. Даже таким, как она.
– Бабуля?
– Ну? – грозно отзывалась бабушка. Теперь я понимал, что ей было неприятно это «бабуля». В свои восемьдесят лет она выглядела на пятьдесят, а чувствовала себя на тридцать, смело подметая булыжники Поварской белым ажурным подолом своего платья и давя пыль резными каблуками белых сапог.
Дальше вспомнил эвакуацию из Севастополя. Как с мясом вырвали серебряные подсвечники из «Блютнера». Бабушка почему-то хотела его сохранить… рояль занимал целиком одну подводу, его с трудом тащили и без того измученные лошади, через жуткую смоленскую глину. Смоленская глина… даже сейчас я ее помню. Ужасное зрелище. Будто земля исполосована огромным тупым ножом. Будто кто-то был настолько зол на все, что тогда происходило, спустился с неба и исполосовал. Какой-то великан искромсал полотно земли глубокими ударами.
Во все стороны тянулись подводы. У многих, кто ехал с нами рядом, лошади падали, закапывались в глину, умирали. Наши еще как-то держались. Только на воле «бабули». Так мне сейчас кажется. Она ничего не говорила. Просто стояла на подводах, закутанная в плотный плед из верблюжьей шерсти, и всматривалась куда-то вдаль.