Кому что кажется… Тех, кто сегодня хапает миллиарды, научили и вдохновили те, кто хапал тогда миллионы: неважно, долларов или рублей. Уже сложилась и утвердилась умело созданная легенда, будто мафия и тотальная продажность власть имущих это порождение новых общественных условий, создавшихся в стране с начала девяностых годов. Но вот что писал в Союз писателей еще 15 мая 1973 года проницательный Владимир Емельянович Максимов: «Равнодушие, коррупция и воровство грозят сделаться повседневной нормой нашей жизни». Он, и не только он, разумеется, без труда разглядел уже сложившуюся к тому времени всеохватную советскую мафию и понял, во что она превратится в обозримом будущем. Так оно и случилось.
В том же интервью Медунов сказал о себе самом точнее и лучше, чем любой возможный «разоблачитель».
Журналист спросил, почему его друг и соратник, тогдашний председатель крайисполкома Георгий Разумовский не только не пострадал, будучи столь же виновным (загадка, которую теперь никто уже не захочет разгадывать), а даже возвысился — до секретаря ЦК и кандидата в члены политбюро? Ответов могло быть немало, и каждый из них имел бы, наверно, свои основания, но ответ Медунова вряд ли кто-нибудь мог предвидеть: «Да потому что он польский еврей, пилсудчик!». Просто и убедительно! Зачем еще какие-то аргументы? Ну, что к этому можно добавить?
В 1991 году, за несколько месяцев до первого путча, я тоже давал интервью — американскому журналисту. «Кто победит?» — спросил он меня, имея в виду борьбу, которая шла тогда в кремлевских верхах «В любом случае мафия», — запальчиво ответил я и прочел недоумение на лице моего собеседника.
Как бы мне хотелось оказаться плохим пророком!
Глава 29.
И время, место
На одной из многих книг, подаренных мне Юрием Трифоновым, есть такая надпись: «Дорогому Аркаше Ваксбергу — старому другу, собеседнику и ученику моему (звенигородские времена!)… Декабрь 73». Судя по дате, от события, в надписи запечатленного, этот подарок отделяют двадцать шесть лет. Именно тогда мы с Юрой и познакомились: была осень сорок седьмого, на так называемые «октябрьские праздники» мама отправила меня в Звенигород, полюбившийся мне еще с лета того же года. В двух деревянных зданиях, на самом краю обрыва, располагался дом отдыха московских адвокатов, легкомысленно и поспешно проданный позже «профсоюзам» и почти сразу же захиревший.
Привез Юру его друг Лева Гинзбург, отец которого тоже был адвокатом, коллегой моей мамы. Адвокатские отпрыски любили, по-моему, этот райский уголок земли еще больше, чем их родители. Во всяком случае, возвращаясь мысленно в те далекие времена, из обитателей этого дома я помню множество моих сверстников и совсем не в таком изобилии тех, для чьего отдыха эти здания были некогда приобретены. Лева Гинзбург — маленький, юркий, чернявый, с живо блестевшими глазами и неизменно ироничной ухмылкой — уже считался в адвокатском кругу будущей знаменитостью: он писал стихи и переводил немецких поэтов. А его спутник — крупный, медлительный, молчаливый, с тяжелым взглядом из-под толстых очков — угнетал своим отчуждением от шумного и болтливого общества. Его нежелание вписаться в эту, органически ему чуждую, среду было для всех очевидно.
Сразу после завтрака Лева и Юра уходили гулять — их не пугала ни осенняя слякоть, ни омерзительно нудный, затяжной дождь. Однажды мы встретились — в «ущелье», на дорожке, ведущей к реке. Встретились — и пошли вместе. Лева читал стихи — горькие и мудрые. Ни одной строчки не помню — помню лишь интонацию, поразившую меня какой-то безысходной печалью. Стихи были короткие — закончив читать, Лева спросил меня, что я о них думаю. Я не думал решительно ничего, а высказать хотя бы то, о чем написано двумя строчкам и выше, я тогда не решался. Лева просто махнул рукой, Юра был красноречивей: «Это предсмертные стихи Стефана Цвейга, — сказал он. — В Левином переводе». В дополнительных пояснениях не было никакой нужды.
К стихам мы вернулись три месяца спустя — на зимних каникулах встретились снова. В том же Звенигороде. Из-за нашествия лыжников мест в основных домах не нашлось. Для нас сняли две комнаты у какой-то хозяйки. От Юры и Левы меня отделяла не доходившая до потолка фанерная перегородка. Когда бы я ни просыпался, за перегородкой горел свет и слышались их голоса. Спросонок я понимал лишь то, что спор шел о старой немецкой литературе, а из мелькавших в речи имен запомнилось — своей необычностью — только одно: Металлов. Много позже я узнал, что у профессора, носившего это имя, учился Лева. Юра особого почтения к нему не выказывал.