Никакого шанса выиграть процесс, разумеется, не было. Но я надеялся хотя бы на сочувствие суда: ведь мы защищали действительно честное и благородное дело! Надеялся на то, что он попробует склонить истцов к выполнению несомненной даже для них воли отца, — к добровольному отказу от раздела. То есть — до тех пор, пока все иные альтернативы не будут отвергнуты, — хотя бы морально останется с нами и попробует в рамках закона как-то помочь. К тому времени и Русский музей в Ленинграде, и Пушкинский в Москве письменно выразили готовность принять с благодарностью в дар все наследие Петра Митурича, Веры и Велимира Хлебниковых и отвести ему достойное место в своей экспозиции. Май немедленно согласился, Мария и Василий столь же быстро отвергли.
У суда (у судьи, если точнее) мы, однако, не встретили ни малейшего сочувствия. «Да кто он такой, этот ваш Митурич? — глумился судья. — Что он сделал для народа? Где общественное признание?» Городской суд помешался на Каланчевке, и, довольный собою, судья с ухмылкой предложил всем нам выйти на привокзальную площадь, дабы опросить с десяток прохожих, знают ли они, кто такой Петр Митурич. Два кивалы — «народные заседатели» — льстиво хихикнули. Невежды торжествовали. Пререкание с судьей, будь он хоть трижды невежда и четырежды хам, заведомо исключалось.
Не помню уже, по какому поводу я, сознавая, что в этой атмосфере процесс завершать нельзя, поднялся, чтобы огласить ходатайство. Тут произошло нечто ошеломительное. Судья (буквально через год или два он, по неведомым мне причинам, покинет судейское кресло, станет членом коллегии адвокатов, обретет приличную репутацию, будет запросто встречаться со мной на адвокатских собраниях, и я никогда ему не напомню его паскудства!) брезгливо махнул рукой и даже без злобы, вообще без всяких эмоций, как собаке, которая не вовремя тявкнула, спокойно бросил: «Заткнитесь!»
Самое поразительное — я заткнулся! Мне не хватило не только сил, но и воздуха, чтобы как-нибудь возразить. Процесс все равно отложили — причины нашлись, а я, как побитый пес, приплелся домой и тут же слег, ощутив неведомую мне ранее боль в груди. Вызванный врач констатировал приступ стенокардии. Мама впервые испытала его, когда ей перевалило за пятьдесят. Мне было почти в два раза меньше.
После поражения в деле Мая Митурича я провел в судах десятки, если не сотни, дел и многие даже успешно. Но унизительное чувство процессуальной своей второсортности испытывал не однажды. Показать, что адвоката терпят лишь по необходимости, считалось у многих судей и прокуроров хорошим тоном. Не позволить себя унизить, напомнить о своих правах и своем достоинстве — такой возможности практически не было: министерство юстиции, под неусыпным контролем которого состояла адвокатура, непременно расценило бы это как дискредитацию суда. Нет, подымай выше: всей советской юстиции. И еще выше: всего советского государства! Так что уж лучше было смолчать. Сделать вид, что так и положено. Не заметить тех унижений, которым тебя подвергают.
Постепенно я к ним притерпелся. Перестал замечать. Но «заткнитесь!» — забыть не мог. Вспомнил, наверно, и сразу же после того, как получил приглашение окончательно перейти на работу в редакцию. К тому времени я уже понял, что смогу в этом качестве принести гораздо большую пользу, чем в качестве адвоката. Не человечеству — людям. И даже — себе самому: ведь нет ничего дороже удовлетворенности своей работой и осознания того, что она вдет не впустую.
Главой редакции уже десять лет к тому времени состоял Александр Чаковский, превративший малотиражный, сугубо профессиональный, идеологически выдержанный и безмерно скучный листок, который выходил по вторникам, четвергам и субботам, в «толстый» 16-страничный еженедельник большого формата — первое такого рода издание в Советском Союзе. Завсегдатай проклятого Запада, он сделал ставку на новый тип газетной периодики, получивший там широкое распространение после войны, и предложил Старой площади внедрить такое же и у нас.
Предложил еще и другое: реализовать давнюю сталинскую идею, которую советский фюрер высказал в сороковые годы Константину Симонову. Идею лукавую и отнюдь не такую уж глупую: создать квазинезависимое издание, через которое можно было бы подбрасывать разные международные «дезы», вешать на уши лапшу, а в случае чего заявить, что публикация состоялась в неофициальном издании, за которое ни государственные, ни партийные органы никакой ответственности не несут. Как в любой нормальной стране, где любая публикация это не более, чем личное мнение автора. Ведь правда же, кто не знает, что в Советском Союзе существует полная свобода печати?!.
Такое предложение хрущевской команде пришлось по душе. Но и брежневская его не отвергла: в нем таились большие возможности для различных маневров, к тому же Александр Борисович обладал феноменальной способностью убеждать любых «партайгеноссе» высшего ранга в неизменной своей правоте, завораживая их несокрушимой логикой и безупречно найденными к случаю формулировками.