Это совпало с тем периодом, который получил у нас название перестройки и который вызвал у Эрнста Генри новый прилив энергии. Он всерьез поверил, что никогда не покидавшая его романтика какого-то «идеального коммунизма» — Семен Николаевич остался ей верен несмотря ни на что — наконец-то превратится в нечто реальное. В вихре наступивших событий мы виделись очень редко, а телефонные разговоры вели обычно ночами. Было трудно представить, что человеку, одержимому новыми грандиозными планами, вот-вот исполнится девяносто! В ЦДЛ он затеял «свободную трибуну писателей», где при большом стечении публики страстно спорил и о «возврате к незамутненным источникам истинного социализма».
С учетом уже обретенного исторического опыта заезженная эта риторика выглядела поистине окаменевшим реликтом. Но для Эрнста Генри слова, давным-давно стершиеся, как медные пятаки, все еще не утратили своего первозданного смысла. Он звал и меня принять участие в этих дискуссиях, заверяя, что «московская весна» будет успешнее пражской, и призывая внести свой вклад в грядущий успех. С такими иллюзиями я уже успел распрощаться, но огорчать неисправимого романтика мне не хотелось — я уклонялся от его предложений, находя для этого не слишком убедительные и легко им опровергаемые предлоги. Понудить меня участвовать в очередной говорильне не смог даже и он.
Девяностолетний его юбилей, до которого он недотянул совсем немного, — и фактический, и «юридический» — вообще прошел незаметно. Уже наступило время иных идей и иных героев — Эрнст Генри надолго пережил свою эпоху, а у Семена Николаевича Ростовского (Леонида Абрамовича Хентова) не осталось никого, кроме малолетнего сына, фактически отлученного от отца.
Лубянка, которой он многие годы служил, никогда не признавала его «своим» (вероятно, чувствуя, что совсем своим — в ее понимании — он никогда не был), у писателей и журналистов уже были другие идолы и другая шкала не только политических, но и нравственных ценностей. На подходе к финальной черте Эрнст Генри оказался ни с кем, как и был он ни с кем всю жизнь, независимо от того, какое ведомство считало его своим сотрудником и кому он отдавал свой незаурядный талант.
Глава 11.
Чак
В семьдесят третьем году Виталий Сырокомский, первый заместитель Чаковского в «Литгазете», предложил мне перейти окончательно на работу в редакцию. До этого я уже многие годы регулярно выступал на ее страницах, все меньше и меньше совмещая любимую мной журналистику с адвокатской работой.
Впрочем, назвать адвокатскую нелюбимой я тоже, конечно, не мог. И бросать ее насовсем, по правде говоря, не хотелось. Адвокатское поприще было не только продолжением семейных традиций, но и способом постижения подлинной, не припомаженной жизни. Главное же его достоинство — возможность приносить людям реальную пользу — все больше и больше становилось химерой. Ни закон, ни судьи, ни то, что считалось общественным мнением, адвоката в процессе не ставили ни в грош, а его место в обществе если как-то и обозначали, то исключительно со знаком минус.
Презумпция невиновности изучалась в университете разве что как «осколок буржуазного права». Ее сторонника (среди «наших»), профессора Михаила Строговича, объявили апологетом реакции. Считалось бесспорным, даже если не говорилось вслух: преданный суду человек заведомо виновен («у нас зря не сажают») — с какой тогда стати его защищать? И от кого? Такие идиотские вопросы то и дело задавались в печати. «Защищать, но не выгораживать!» — называлась опубликованная в «Правде» чья-то статья, безграмотная и наглая, самим названием определявшая меру презрения власти к адвокатуре — этому архаичному и чуждому нам институту: власть терпела его лишь потому, что должна была выглядеть демократичной и цивилизованной на международной арене. Пускать пыль в глаза.
Еще совсем молодым, в первые годы своей адвокатской карьеры, я испытал шок оттого унижения, которому подвергся у всех на глазах в зале Московского городского суда, где участвовал в процессе как адвокат. Притом даже не в уголовном — в гражданском. Поразительно, что и это дело прямейшим образом связано с «Литературной газетой», о работе в которой я тогда и не помышлял.