— Наивно! — оборвал он меня. — Бездоказательно и наивно. К политике неприложим уголовный кодекс. Ей чужды нравственные категории, она, если хотите, всегда безнравственна. Да, безнравственна, нравится вам это или нет. Такой была, такой и будет. Она существует в другом измерении и пользуется другими понятиями: целесообразность, национальная потребность, разумный расчет. А вы просто злопамятны и своими абстрактными рассуждениями о возвышенной морали хотите найти для злопамятства философскую базу. Если вам ближе язык вневременной этики, то я вам скажу, что право сильного никогда не относилось к числу самых нравственных и достойных…
В споре не было ни малейшей нужды: Брекер все равно слышал только себя, любые возражения отвергал с порога, переубедить его в чем-нибудь не смог бы никто. Было куда интереснее и даже полезней слушать, не прерывая, его взволнованный монолог — монолог человека, внезапно вынырнувшего живьем, во плоти из глубин далекой истории. Чудом сошедшего с одной из самых кошмарных ее страниц.
Как опытный лоцман, Доминик поспешил увести нас подальше от рифов. Они заговорили о чем-то своем, о какой-то работе, которую Брекер давно задумал, но не начал до сих пор, а мне оставалось лишь помалкивать да слушать. Но я не утерпел и снова вставил словечко, когда Брекер заныл, что трудно, мол, стало найти натурщицу, все капризничают, набивают себе цену, работа стоит. Тут я и сказал не без яда, что теперь, наверно, все натурщицы, наподобие Дины, стали идейными, не хотят позировать такому скульптору, как Арно Брекер. Но он не заметил яда, а может, и не захотел заметить.
— Просто предпочитают фотографов, — проворчал он, — им позировать и доходней, и легче.
Что-то в нем уже надломилось, весь он неожиданно обмяк, потускнел, даже голос стал глуше, и веко опустилось еще ниже, и перстни уже не сверкали, словно выключили иллюминацию.
Когда-то он действительно не знал недостатка в натуре, первые фрау Германии считали за честь стать моделями для его шедевров: фрау Борман, фрау Геббельс, фрейлейн Геринг. И он работал засучив рукава — создавал бессмертные лики хозяек третьего рейха, которым было предназначено приводить в восторг всех верноподданных. Рядовые «валькирии» не могли соседствовать с королевами, и Брекер был вынужден отказаться от услуг обычных натурщиц: его «Психея» с могучими чреслами и «Грация» с одухотворенным взглядом — образцовые красотки империи — сильно смахивают на фрау Борман.
…Брекер посмотрел на часы, вскочил, засуетился, стал торопливо прощаться. Он поклонился мне издали, я тоже кивнул ему, и он стремительно вышел, не позволив Доминику проводить себя даже до двери.
— Ну как? — спросил Доминик.
Он знал, что одним словом на этот вопрос не ответишь, да и вряд ли вообще ждал ответа. Из окна было видно, как сутулясь Брекер просеменил по двору, как мелькнула его лысина под раскачивающимся на ветру фонарем и как захлопнулись за ним старинные глухие ворота.
Доминик подошел к книжной полке, достал, не роясь, изрядно потрепанный тощий альбом. В сорок втором году в поверженном и униженном Париже его издали какие-то лакействующие доброхоты. Это был панегирик Брекеру — его «возвышенному искусству, славящему красоту, мужество, силу, физическое и моральное здоровье, искусству, разговаривающему с толпой на понятном ей языке». Но кроме «Психеи» с лицом госпожи Борман и «Прометея», удивительно похожего на Альберта Шпеера, здесь был и Брекер времен Монпарнаса — тех времен, когда он боготворил Родена, учился у Майоля, спорил в «Ротонде» или «Куполи» с Пикассо и Леже, одержимо работал на римской вилле Массимо, которая для немца означает то же, что для француза — знаменитая вилла Медичи.
Я смотрел на его «Молитву», на «Молодого поэта», на «Радость жизни», на рисунки — работы молодого художника, отмеченные печатью исканий и очевидной незаурядности. Все это было давно, очень давно — он еще не был обласкан любовью ефрейтора, еще не был растлен деньгами, почестями, декретированной славой, одами рептильных критиков, заказами фюрера и его челяди, еще не занял места, которые «освободили» несломленные Эрнст Барлах и Георг Кольбе, еще не метил в живые классики, чье бессмертие утверждалось не масштабом таланта, а приказом по «имперской палате искусств».
Он тогда еще не был Арно Брекером. А может быть, как раз наоборот: именно тогда и только тогда он им был.
Иллюстрации