За несколько минут до начала семинара, встретившись со мной в институтском коридоре, Тройников схватил меня за локоть и затащил в пустую комнату.
— Вы с ума сошли! — зашипел он, доставая из портфеля мой манускрипт. — Мальчишка! Фрондер! Вы дурак или провокатор?
Поверит ли мне кто-нибудь, что я ничего, абсолютно ничего не понял из этого почти истерического всхлипа?
Что случилось? Чем я прогневал профессора? Реферат представлял собою не более чем добросовестное изложение догматических сталинских взглядов и, если чем-либо и страдал, то разве что чрезмерной компилятивностью. Но профессор, брезгливо держа манускрипт, как ужа, зажатого двумя пальцами, совал мне его, продолжая шипеть:
— Держите и никому не показывайте! Уничтожьте! Перепишите! Возьмите другую тему! Безумец!
Он вылетел, пылая, из комнаты и уже через несколько минут, весь красный и потный, открыл семинар. Открыл тем, что публично сделал мне выговор: все, мол, сдали к сроку свои рефераты, и только я один ничего не сдал! Нарушил… Подвел… На мою беду другой аспирант, Толя Тилле, вздумал меня поддержать. Он напомнил, что лично видел, как я передал профессору свой реферат, и лично слышал, как я извинялся за то, что не успел его перепечатать. Назревал скандал. Скандал тем более острый, что я подтвердил упреки профессора, пытаясь оправдаться за свое «опоздание».
Бдительный Толя заподозрил неладное. Теперь он понял, что дело не в забывчивости, не в рассеянности профессора, а в чем-то другом. «Реферат был о национальных проблемах», — вспомнил он и такую подробность. «Нет!» — вырвалось у меня. «Как — нет?!» — мой выручатель чуть не задохнулся от гнева: ведь я действительно беззастенчиво врал, глядя ему в глаза. Тройников схватился за сердце. Семинар закончился, не начавшись.
На следующее утро меня вызвал к себе Голяков.
— Давайте сюда ваше сочиненьице, — с какой-то нарочитой усталостью тихо произнес он. — Давайте, давайте… Тройников мне все рассказал. — Он полистал рукопись. — Ну, где эта крамола?
Нашел сам, но читать не стал. Попросил секретаршу — благороднейшую Веру Ивановну — никого в кабинет не пускать. И зажег спичку. Минут через десять несколько страниц «крамолы» превратились в груду пепла, заполнившую просторную пепельницу директора. Он вытряхнул ее через форточку и завершил мизансцену коротким резюме:
— Пока Карл Иосифович будет болеть, напишите реферат на другую тему. Если вам не хочется сорвать защиту своей диссертации. Или чего похуже. А если хочется, то мы вам, естественно, мешать не станем.
Тем же вечером мама сказала: «Тебе тоже лучше всего заболеть. С глаз долой — это самое лучшее, что можно сейчас придумать». «Болея», я, однако, не лишил себя удовольствия, которое доставляла себе вся Москва. Прервал работу в «Ленинке» и пошел оттуда поблизости — в кино «Ударник» — смотреть «Тарзана». До такой степени увлекся сюжетом, что оставил на балконе после сеанса папку с почти написанной диссертацией.
Папка так и не нашлась. Второго экземпляра у меня не было — рукопись еще не побывала у машинистки. Пришлось все писать заново. Мне кажется, это пошло диссертации на пользу. Впрочем, в этой последней истории никто не виновен, кроме меня самого.
А Толя Тилле в старости вдруг обозначился. Всплыл из полного небытия.
Сын древней латышской большевички (кажется, так), он всегда отличался едкой иронией — ко всему и ко всем. Особенно доставалось коммунистическим штампам и всевозможным советским реалиям — он их вышучивал особенно хлестко и, главное, справедливо, нередко повергая меня в смущение: возражать было нелепо, соглашаться опасно. Наши пути разошлись давным-давно, я не видел его не то что годами — десятилетиями. Прочитал как-то в газете очередной разнос художников-нонконформистов, среди них без удивления нашел Толину дочь Алису: все правильно, гены есть гены, так и должно было случиться с дочерью такого отца…
И вот совсем уж недавно, с начала девяностых годов, мне стали попадаться пространные статьи доктора юридических наук Анатолия Тилле в «Правде» и «Советской России». Статьи вполне определенной направленности — в характерной стилистике этих газет. Во славу доктрин, которые так едко и непримиримо он когда-то вышучивал. И даже с призывами не отменять — еще того больше: активно использовать! — смертную казнь. После Синявского, Максимова и Зиновьева может ли кого-нибудь удивить еще один такой поворот?