Говорят, автор этих строк считался умным человеком, но ему и в голову не пришло, как он смешон своими «разоблачениями» спустя почти тридцать лет (какая память, однако!) и бахвальством насчет своей «избранности». А то никто не знал и не знает, по каким параметрам отбирались адвокаты на эти театрализованные процессы, где вина подсудимых была действительно очевидна, но и приговор предрешен, так что функция защиты сводилась к игре в показушный демократический ритуал по правилам советской «юстиции»…
Второй акт двухактной пьесы закончился так, как и предполагалось. На этот раз били наотмашь. «Сдайте билет!» — палаческим тоном приказал мне секретарь райкома, объявляя о моем исключении. Я сдал. Приглашенные на судилище мои товарищи-аспиранты с каменными лицами наблюдали за актом гражданской казни. Что следует обычно за исключением — на пике второй волны Большого террора, — они не знать не могли. Первое непременное следствие — еще одно исключение: из аспирантуры. Затем — выселение «тунеядца»: ведь формально я нигде не работал. А затем (или сразу) что-нибудь и покруче.
Вот тут-то и произошло то, чего я меньше всего ожидал. На следующий день раздался телефонный звонок: профессор Братусь! Это было более чем странно: всего три дня назад он уехал на зимние каникулы — кататься на лыжах в Закарпатье. Его возвращения я ждал не раньше, чем через две недели.
— Вас нельзя было оставить одного так надолго, — коротко, с нарочитой, как мне показалось, сухостью сказал он. — Я уже договорился: завтра в десять утра вас примет Кудрявцев.
Заместитель министра юстиции СССР Петр Иванович Кудрявцев, как и Голяков, был страстным книжником. Каждую субботу он с утра обходил букинистов, — там мы и встречались с ним время от времени, ибо и я любил прикупить (по мере своих возможностей) какой-нибудь раритет. Для постоянных искателей эти лавки служили тогда и клубами. Мы нередко болтали на книжные темы, стоя у прилавка в существующем и поныне магазинчике возле МХАТа, но он ни разу не спросил меня, кто я такой. Покупатель — и только. Легко представить себе его удивление, когда подлежащим изгнанию антисоветчиком оказался человек, чье лицо ему примелькалось. Возможно, поэтому он долго молчал, не зная, как приступить к разговору. Потом сказал:
— Исключать из аспирантуры мы вас не будем. Подайте апелляцию в горком. Раскайтесь… Во что бы то ни стало раскайтесь! Вас восстановят. И пишите скорей диссертацию.
Он окликнул меня, когда я был уже у двери:
— Вас не было в букинистическом уже целый месяц. А я, между прочим, купил прижизненное издание «Обрыва» с автографом Гончарова. Идите, идите, вам не до этого…
Вечером опять позвонил Братусь:
— Аркадий, ваш вопрос закрыт. Делайте то, что сказал Кудрявцев. Я снова уезжаю в Карпаты. Теперь уже с легким сердцем…
Так оно все и вышло. Заседание горкома комсомола (почему-то около полуночи) вел секретарь Георг Мясников. С ним мы еще дважды пересечемся, но через многие годы. «Вы осознаете свой проступок? — спросил он и не дал мне ответить. — Осознаете. Давно пора!.. В таком случае есть предложение заменить исключение строгим выговором. Возражений нет?» Возражений не было.
Через несколько дней, уже в райкоме, мне выписали новый билет. Гроза миновала. Кто всех жарче поздравил меня, когда с новым билетом в кармане я явился в ВИЮН на очередное заседание сектора? Догадаться нетрудно: Дина, Всеволод и Андрей.
Гроза миновала? Как бы не так!
Прошло меньше года. Перед уходом на каникулы руководитель семинара по «марксистско-ленинской диалектике» профессор К.И. Тройников собрал наши рефераты, чтобы проверить их на досуге и по окончании каникул обсудить на семинаре. В первый же или второй день после этого кратковременного отпуска произошла та сцена, при воспоминании о которой у меня и сейчас пробегает холодок по спине.
Мой реферат был посвящен марксистско-ленинской трактовке национальных проблем, и, естественно, его фундаментом была известная сталинская работа «Марксизм и национальный вопрос». В отдельном разделе реферата шла речь об антисемитизме, и это явление тоже, естественно, трактовалось исключительно с официальных сталинских позиций как худший вид каннибализма. Попутно юный автор, демонстрируя свою эрудицию, вспоминал о хрестоматийном деле Дрейфуса, цитируя письмо Чехова своему издателю и другу (тогда еще другу) Алексею Суворину от 6 февраля 1898 года: «…заварилась мало-помалу каша на почве антисемитизма, на почве, от которой пахнет бойней. Когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причин вне нас и скоро находим: „это француз гадит, это жиды, это Вильгельм…“ Капитал… масоны… — это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство! Они, конечно, дурной знак. Раз французы заговорили о жидах… то это значит… что в них завелся червь, что они нуждаются в этих призраках, чтобы успокоить свою взбаламученную совесть… Первыми должны были поднять тревогу лучшие люди, идущие впереди нации, — так и случилось…»
Это был, разумеется, чеховский отклик на знаменитое «Я обвиняю!» Эмиля Золя.