Славомир Мрожек самолично повел нас в театр «Вспулчесны» на свои спектакли «Забава» и «Очаровательная ночь», а несравненная Агнешка Осецка, для которой одно лишь имя «Булат» звучало как пароль, — в театр «Атенеум», где с полным аншлагом уже Бог весть сколько раз показывали ее эстрадно-сатирическое шоу «Лишь бы только яблони расцвели». В один из вечеров итальянский журналист, постоянно работавший в Варшаве, зазвал нас в СПАТИФе за свой стол, где он ужинал в обществе двух очаровательных полячек, чьи лица показались знакомыми. Еще бы!.. Это были очень популярные в те годы (и у нас, кстати сказать) кинозвезда Барбара Крафтувна и певица Эва Демарчик. Никакого желания вести пустую, светскую беседу я у них не заметил: больше трех часов мы обсуждали перспективы коммунизма в Восточной и Западной Европе!.. Наши тогдашние политологи могли бы позавидовать компетентным суждениям польских актрис.
В них не было следов холопства — эти слова Пастернака, сказанные совсем по другому поводу и имевшие совсем другой адрес, казались мне вполне подходящими, чтобы определить самым общим образом состояние людей, создававших художественные ценности в этой несвободной, и все-таки свободной, стране. Они были настоящими польскими патриотами, но никогда, никак и ничем не декларировали свой патриотизм: он был для них органичен, он не нуждался в том, чтобы это кому-то доказывать, он растворялся в их творчестве, присутствуя там в каждом слове, в каждом пробеле между словами. Если бы кто-то из них вдруг заявил: «Я — патриот», его освистали и осмеяли бы те, кто имел право и основание так себя называть.
Патриотами, как известно, разрешалось быть только советским товарищам. Поляки (венгры, чехи, румыны…) при наличии тех же чувств объявлялись Москвой и руководством вассальных стран не патриотами, а националистами. И то верно: патриотизм поверженных враждебен патриотизму повергнувших. Оккупант не признает за оккупированным право на любовь к своей земле, к своей истории, к своей культуре. Он видит в этой любви угрозу себе самому. Все мои собеседники (многих из них я имел дерзость считать друзьями) лучше ли, хуже ли говорили по-русски, восхищались русской культурой, высоко ценили своих московских и ленинградских приятелей: писателей, музыкантов, артистов, художников. Но допускали при этом лишь одну форму общения с ними: как равных с равными. И никак иначе. Панибратства, снисхождения, покровительства, указующего перста они не выносили. Наверно, поэтому мне было так легко с ними, а им — со мной: у нас не было никаких расхождений.
Один вечер я провел со Збигневом Ленгреном — остроумнейшим польским карикатуристом, тончайшим сатириком, высмеивавшим тупость, надутость, чванство, но больше всего и злее всего — конформизм.
— Почему мои русские коллеги, — удивлялся он, — так плакатно, так примитивно иллюстрируют кремлевские лозунги? Ведь даже грубый и плоский социальный заказ, — кажется, так называют у вас услужливость художника, — можно исполнить не столь топорно. Неужели они не понимают, что, нарисовав капиталиста с огромным пузом, отвислыми щеками и кривым носом, они не вызывают к нему у зрителя ни малейшего отвращения? Скорее, наоборот.
Как мне было ему объяснить, что советских партаппаратчиков истинный результат пропаганды никогда не интересовал? Важно было вызвать одобрение у заказчика. А что подумает зритель — разве это имело хоть какое-нибудь значение? Много позже классический принцип агитпроповского наплевизма блестяще сформулировал в одном из своих устных экспромтов зам главного «ЛГ» Артур Сергеевич Тертерян. Тираж газеты выходил (и выходит) по средам (тогда он составлял несколько миллионов), а во вторник несколько сигнальных экземпляров рассылали в «инстанции»: партийно-лубянским боссам. «Мне важно, — лукаво ухмыляясь, сказал мне Тер, — что скажут о газете во вторник. А что скажут в среду, это важно другим». Вот на таком принципе — «что скажут во вторник?» — строилась вся советская пропаганда. Главное — откликнуться, отчитаться, отметиться, а каков будет реальный эффект, это никого не интересовало.
Я назвал Польшу несвободной и все же свободной. Это не парадокс. Такою она и была. И другие страны «соцлагеря» — тоже такими. Иногда — более, иногда — менее, но такими. Все познается в сравнении — это общеизвестно. Для вольнолюбивых поляков социалистическая Польша была тюрьмой, мне она казалась царством свободы. Какой-то молчаливый договор между властями и творцами существовал, иначе национальная культура стран-сателлитов просто могла бы погибнуть.