Из ЦК и из «Правды» переслали в «ЛГ» письмо, отправленное сразу в два адреса: «группа сотрудников» — коллеги! — того же КБ просили партийные органы хорошенько проверить, ради чего «известный моралист» такой-то, который «учит всю страну, как надо жить, заявился в Свердловск» и бросился на защиту «разложившейся, утратившей облик советского инженера мещанки».
Хотя это прямо и не утверждалось, но из письма с очевидностью вытекало, что побудительным мотивом могло служить только одно: те самые форинты, которые певица получила в будапештском кабаке и которыми, как видно, поделилась со мной. Невидимая глазу, жалкая сэвовская «валюта» разрасталась в воспаленных мозгах разоблачителей до размеров космических — таких, что на нее было можно купить не только московского журналиста, но и местного прокурора.
В редакции такие штучки не проходили: мои начальники, читая письмо, вместе со мной всласть посмеялись, а в ответах высоким товарищам бред так и назвали бредом. Зато свердловский прокурор, наоборот, труханул и возбудил против певицы новое дело. Поскольку в реальности никакой валюты — не только для подкупа, но и просто для жизни — у нее не было, а зарплата семьи сократилась почти втрое, вещи, привезенные из Венгрии, пришлось продать. Появился отличный повод привлечь вокалистку за спекуляцию. Что и было мастерски сделано: «скупка с целью перепродажи». О чем все та же парттетя спешно сообщила в инстанции: этот сигнал — по замыслу — теперь-то уж должен был стереть меня в порошок. Однако же, как и первый, он был воспринят вполне иронически не только в редакции, но и в столичных верхах: слишком уж комичной гляделась с их высоты эта паучья возня.
Прекращение и второго дела (не в Свердловске — в Москве: вмешалась прокуратура республики) было вершиной того успеха, которого я добился. Восстановить затравленной, на лету подстреленной женщине доброе имя я не сумел. Вернуть на работу — кстати, любимую — не сумел тоже. Больше года ушли «в никуда». Зарубка на сердце осталась.
Финальную точку поставило письмо, которое я получил через двадцать один год — в конце девяносто пятого. Опускаю первую его половину — с восторгами и благодарностями. Сразу перехожу ко второй.
«…Жизнь в России теперь стала совершенно другой, но то прошлое, которое Вам хорошо известно, мы забыть никогда не сможем. Особенно предательство своих же ребят. Мы им не сделали ничего плохого, относились всегда сердечно. Кому могли — помогали.
Взамен получили мордой об стол…
Вот дождались, когда откроются двери, и уехали навсегда, чтобы то старое даже не вспоминать. Дома нам все время внушали, что мы негодяи, преступники. Очень о себе возомнили, зазнались. А здесь мы кто? Уважаемые люди, хорошие специалисты, мастера на все руки.
…Работаем, сколько положено, получаем зарплату, никто не лезет в нашу личную жизнь. Хочу — пою, хочу — танцую. Где и когда, это мое дело, оно никого не касается. Оле <дочери> уже двадцать четыре, она никогда не узнает таких измывательств над человеком.
…Напишите, пожалуйста, только честно: в этой травле виновата только советская власть? Или люди у нас вообще такие, особенно наши, уральские: что самим плохо, это не так важно, лишь бы другим было еще хуже. А если лучше, так чтобы сразу же утопить. Почему это так? Мы сами искали ответа, но не нашли, и решили лучше убраться, пока не поздно…. Шура и Саша. 21 октября 1995 года. Город Мельбурн. Австралия».
Надеюсь, у вас все хорошо, Шура и Саша. И, конечно, у Оли: я помню — ей было три года, и она никак не могла понять, почему ее мама все время плачет.
Почти каждый советский человек, кроме, может быть, высших партаппаратчиков, дипломатов и кагебешников, прежде чем получить доступ в настоящую заграницу — ту, которая загнивала и все никак не может загнить, — должен был пройти через ненастоящую. Сначала она, эта ненастоящая, звалась странами народной демократии, потом ее переименовали в социалистические страны или, не слыша, как двусмысленно это звучит, в страны социалистического лагеря. Их посещение было, с одной стороны, проверкой на вшивость (соблюдал ли все предписания, достойно ли нес звание советского патриота), с другой, служило как бы амортизатором неизбежного шока от попадания в буржуазный ад.
Расчет этот был вполне справедлив. Оказавшись в любой из стран того самого лагеря, советский человек, особенно из глубинки, реально ощущал пропасть, отделявшую «нас» от «них». Он видел страны и города с другой историей, другой культурой, другим стилем жизни и другим характером отношений между людьми. И делал выводы — не в нашу пользу.