Ежи Анджеевский, Мечислав Яструн, Виктор Ворошильский, еще несколько их товарищей, потрясенных расправой советских танков с венгерскими повстанцами, бросили свои партбилеты, но из страны их никто не изгнал, в тюрьму не заточил, куска хлеба не лишил. Им не давали печататься, отлучили от радио и телевидения, но они делали фильмы, писали и ставили пьесы, свободно ездили за границу и возвращались домой. Их подвергали гонениям, но все же совсем не сравнимым с теми, которые выпали на долю их советских коллег, позволявших себе — по существовавшей тогда шкале прегрешений — куда менее опасные шалости.
Нечто похожее было и в еще более мне близкой Болгарии: кинодраматурга Христо Ганева, историка искусств Гочо Гочева, сатириков Радоя Ралина и Марко Ганчева исключили из партии за отказ осудить Солженицына, но все они имели работу, им давали заказы, Христо делал документальные и рекламные фильмы, никто не лишил их заграничных паспортов, им даже меняли по льготному курсу левы на доллары, чтобы не слишком жались во время своих поездок. Они остались членами Союза писателей и пользовались его благами. Дискриминация, которую они испытали, не имеет, конечно, никаких оправданий. Она причинила им много страданий. Самое подлое: им не дали полностью проявить себя. И все равно это не шло ни в какое сравнение с тем, что досталось их коллегам в советской России: психушки, Лефортово, ссылка, лагерь, изгнание из страны — подобная участь их не постигла. И постигнуть, наверное, не могла.
Виктор Ворошильский, замечательный поэт, блестящий переводчик, влюбленный в русскую поэзию, прежде всего в стихи своих советских ровесников и друзей, которым он дал жизнь на польском языке, подтвердил это, когда мы с ним виделись в Варшаве в последний раз:
— Главное, я всегда писал то, что хотел. Никогда и ничего по заказу. Наверху хорошо это знали и не мешали. Все остальное значения не имеет.
Слишком он рано ушел, дорогой Виктор. И уже не сможет увидеть, как Польша, избежав правого крена и решительно отвергнув коммунизм любого разлива, вернулась в свободную семью европейских демократий. Он об этом мечтал. Он был настоящим польским патриотом, это ничуть не мешало ему нежно любить Россию и всегда быть верным своей любви. Поэтому он так презирал «патриотов-профессионалов», будь то русских, будь то своих.
Как-то я напомнил ему стихи Вероники Тушновой, которую он, учась в Москве, в Литинституте, хорошо знал: «О сердце, склонное к порывам, пусть будет мужеством твоим в поступках быть красноречивым, а в обожании немым». И финал: «Прости меня, моя Россия, что о любви не говорю». Он долго молчал. Сосредоточенно думал. Потом подвел черту.
— Прощения должны просить как раз те, которые говорят. Вопят о любви — и точат ножи. Как услышишь, что кто-нибудь заявляет. «Я — патриот», — сразу беги без оглядки: это подлец и громила.
Ворошильский всегда был четок в суждениях и бескомпромиссно честен. На ветер слов не бросал.
Разговоров с Антонином Слонимским было несколько, один из них оставил в памяти особенно яркий след. Потому, возможно, что человека, которому он был посвящен, мы оба весьма почитали. Слонимский признался, что в свое время был другом Александра Вертинского и что полюбил его «с первого взгляда». Когда Вертинского арестовали в Бессарабии (еще в начале двадцатых годов), усмотрев в его стремлении быть поближе к границам родной страны какую-то шпионскую цель (все спецслужбы мира, видимо, в равной степени подвержены мании подозрительности), ничего конкретного вменить ему румынские власти не смогли и просто выслали в Польшу. Здесь его и приютил Антонин Слонимский, еще совсем молодой, но уже хорошо известный польский поэт и прозаик, к тому времени автор «Сонетов» и «Черной весны». Приютил не в бытовом, житейском, а в моральном, писательском смысле: приветил, одарил дружбой, ввел в элитарный круг.
Он увлеченно рассказывал мне о Вертинском, которого считал художником очень высокого уровня, одним из немногих, кто не нуждается в переводе, чтобы быть понятым. И еще Слонимский ценил в нем глубочайшую любовь к России, искренне и органично сочетавшуюся со столь же глубочайшим уважением к другим странам и народам. Мы долго развивали с ним этот сюжет, потому что его очень увлек мой рассказ о Вертинском, с которым судьба свела меня лишь однажды, на очень короткое время и совершенно неожиданным образом.