Фридман остановился и обернулся посмотреть на море, может быть, искал признаки приближения ракет. Вчера еще несколько взорвали на подлете, и каждый раз перед этим оглушающе выли сирены. В первый раз при звуке сирены я встала из-за столика кафе и спустилась в убежище. Семь-восемь человек, собравшиеся в помещении с бетонными стенами, выглядели так, будто стоят в очереди в бакалейном магазине, и только когда послышался гул, ему ответили негромкими «ого!», будто кто-то попытался купить что-то неожиданное. Второй раз, когда зазвучала сирена, со мной была моя подруга Хана; она просто остановилась на полуслове и запрокинула лицо к небу. Вокруг нас почти все тоже не сдвинулись с места, либо потому, что верили в непроницаемость купола в небе, либо потому, что признать опасность значило признать и многое другое, что разрушило бы саму суть их жизней здесь.
Я тоже посмотрела на небо, ища знаков, но их не было – только белые борозды, которые взбивал ветер. Когда Фридман обернулся, стекла его солнцезащитных очков потемнели, и я больше не видела его глаз.
– Я двадцать пять лет преподавал литературу в университете. Но теперь всем не до литературы, – сказал он. – Вообще-то, в Израиле писатели всегда считались любителями витать в облаках, непрактичными и бесполезными, – во всяком случае, таковы были убеждения основателей, а они все еще на нас действуют, как бы далеко мы от них ни отошли. В еврейских местечках Европы знали цену какому-нибудь Башевису Зингеру. Как людям трудно ни жилось, они следили, чтобы у него были бумага и чернила. Но здесь его сочли частью проблемы. У него отобрали перо и послали в поля собирать редиску. А если он умудрялся в свободное время каким-то образом написать пару страниц и опубликовать их, то его старались наказать, обложив налогом по высочайшей возможной ставке. Так продолжается и по сей день. Идея поддерживать литературу с помощью программ и грантов, как это делают в Европе и Америке, здесь даже не рассматривается.
– Почти каждый известный мне молодой израильтянин, занятый художественным творчеством, ищет способ уехать, – сказала я. – Но писателю не сбежать от языка, в котором он рожден. Это невозможная ситуация. Правда, Израиль именно по таким и специализируется.
– К счастью, у нас нет на них монополии, – сказал Фридман, ведя меня вверх по ступеням в небольшой парк рядом с «Хилтоном». – Да и не все из нас с этим согласны, – добавил он.
– Никто из вас ни с кем не согласен. Но я не знаю, о каком конкретно несогласии сейчас речь.
Фридман внимательно глянул на меня, и мне показалось, что я заметила на его лице вспышку сомнения, хотя точно сказать было сложно, потому что я не видела его глаз. Я хотела пошутить, но в итоге, наверное, показалась ему дилетантом. Желание нравиться собеседнику или хотя бы не разочаровывать его настигло меня раньше, чем я успела приготовиться от подобного желания защититься, и я начала соображать, что же сказать, чтобы убедить его, что он во мне не ошибся, что не зря выбрал меня и возложил на меня надежды.
– Мы говорили о писательстве, – сказал Фридман прежде, чем я успела искупить свои грехи. – Кое-кто из нас никогда не забывал, какая это ценность. Не забывал, что мы продолжаем жить на этой полоске земли, за которую идут такие споры, лишь потому, что именно здесь мы начали писать историю почти три тысячелетия назад. В девятом веке до нашей эры Израиль ничего собой не представлял. Это было отсталое государство по сравнению с соседними империями, Египтом и Месопотамией. Такими мы и остались бы, и все о нас забыли бы, как о филистимлянах и народах моря[6], только вот мы начали писать. Древнейшие найденные письмена на иврите датируются десятым веком до нашей эры – эпохой царя Давида. В основном это простые надписи на постройках. Ведение учета, только и всего. Но за следующие несколько веков произошло нечто особенное. Начиная с восьмого века письменные свидетельства находят по всему Северному царству Израиля – сложные тексты высокого уровня. Евреи начали сочинять истории, которые потом будут собраны в Торе. Нам нравится считать себя изобретателями монотеизма, который распространился со сверхъестественной быстротой и тысячелетиями влиял на историю. Но мы не изобрели идею единого Бога, мы только написали историю о том, как старались остаться верными Ему, а в процессе изобрели себя. Мы дали себе прошлое и вписали себя в будущее.
Пока мы шли по надземному пешеходному переходу, поднялся ветер, и в воздухе носилось множество песчинок. Я знала, что мне предлагается впечатлиться его речью, но я не могла избавиться от ощущения, что он уже сотню раз произносил ее в университетских аудиториях. А я устала бродить вокруг да около. Я все еще не представляла, кто такой на самом деле Фридман и чего он от меня хочет, если вообще чего-нибудь хочет.