Я сбивчиво извинилась, оделась и побежала на берег через черный ход отеля. Я уже бывала в этом ресторане – маленькое местечко в итальянском стиле, всего несколько столиков с видом на мачты парусных судов у пристани. За дальним столиком в углу сидел невысокий мужчина с венчиком тонких седых волос; все краски ушли у него в темные густые брови. От ноздрей две глубокие морщины шли к резко опущенным уголкам губ. В целом все это выглядело как воздействие силы тяжести, непреодолимое, пока дело не доходило до подбородка, гордо выдававшегося вперед. Он был одет в походный жилет со множеством карманов, хотя, судя по трости, аккуратно зацепленной за край стола возле его правой ноги, пора походов для него давно осталась позади. Я торопливо подошла к его столу и снова начала извиняться.
– Садитесь, – сказал Фридман. – Если не возражаете, я вставать не буду, – добавил он. Я пожала протянутую мне толстопалую руку и села напротив, все еще стараясь отдышаться. Неловко расстегивая пуговицы джинсовой куртки, я чувствовала, что он неотрывно изучает меня.
– Вы моложе, чем я думал.
Я удержалась и не сказала, что он примерно настолько старый, насколько я и думала, и что я уже не настолько молода, насколько выгляжу.
Фридман подозвал официантку и настоял, чтобы я заказала себе что-нибудь на завтрак, хоть мне и не хотелось есть. Наверное, себе он уже что-то взял, и согласилась – неловко, если он будет есть один. Но когда официантка вернулась, она принесла мне тарелку, а ему только чашку чаю. Несмотря на маленький рост – неудивительно, что они с Эффи сдружились, – в нем было что-то властное. Однако когда он поднял ложку и принялся выжимать чайный пакетик, мне показалось, что рука у него дрожит. А вот серые глаза, казавшиеся больше за дымчатыми стеклами очков, похоже, ничего не упускали.
Он не стал тратить время на светскую болтовню и сразу начал задавать мне вопросы. Я не ожидала, что меня будут интервьюировать. Тем не менее меня заставила раскрыться не только его властность, но и то, с каким вниманием он слушал мои ответы. День был ветреный, парусники у пристани слегка покачивались и побрякивали, а гребни волн бились о мол. И внезапно я начала делиться с ним своими воспоминаниями об Израиле, историями, услышанными от отца о его детстве в Тель-Авиве, я говорила о своих взаимоотношениях с городом, который часто кажется мне моим истинным домом куда больше, чем любое другое место в мире. Он спросил, что я имею в виду, и я попыталась объяснить: здесь мне с людьми комфортно, как никогда и нигде в Америке, потому что все можно потрогать, очень мало что прячется или сдерживается, люди жадно вступают в любое предложенное им взаимодействие, не важно, насколько оно хаотично или эмоционально, и эта открытость и непосредственность заставляют меня чувствовать себя более живой и менее одинокой; наверное, они просто показывают мне, что можно жить подлинной жизнью. В Америке возможно многое, что невозможно в Израиле, но в Израиле невозможно ничего не чувствовать, не вызывать эмоций, идти по улице и не существовать. Однако моя любовь к Тель-Авиву этим не ограничивается, сказала я ему. Беззастенчивое обветшание зданий, смягченное ярко-розовыми бугенвиллеями, которые растут поверх ржавчины и трещин, провозглашая, что случайная красота важнее приличного внешнего вида. Этот город не позволяет себя ограничивать; здесь в любом месте совершенно неожиданно можно наткнуться на островки сюрреального, где твой рассудок взрывают, как брошенный чемодан в аэропорту Бен-Гурион.
В ответ на все это Фридман кивнул и сказал, что он не удивлен, что он всегда чувствовал в моем творчестве внутреннее сродство с этим городом. И только после этого он наконец повел разговор о моих книгах и о том, зачем он попросил меня о встрече.
– Я читал ваши романы. Мы все читали, – сказал он, обводя жестом остальные столики ресторана. – Вы продолжаете еврейскую линию в литературе, и поэтому мы все вами гордимся.