Экипаж состоял из четырех человек и тысяч зародышей. Трое из нас дали обет еще на воспитании, один – гражданский. И этот человек – врач – жовиальный, ухарский, слишком добродушный, чтобы быть искренним, беспокоит меня больше всего. Бывают такие люди, при описании которых хочется прибегать к вымершим словам, – так он относится к их числу. Носит усы, нюхает костяшки пальцев и рассказывает о том, что прежде ему приходилось засыпать на двадцать лет. А потом на тридцать. Глаза грустны, поволочны, как у человека, прежде довольного жизнью, а теперь придавленного ею, как ему кажется, несправедливо, а потому временно. Встретив меня на торжественном обеде, он осклабился, отдал честь внешней стороной ладони и подмигнул:
– А? Капитан? Каково? Лучшее средство от меланхолии – убежденность в том, что мы не вернемся назад.
– Прошу вас…
– Конечно-конечно.
Шевелящиеся усы, дуга-надбровье. Рука-скорпион обхватила мой локоть.
– А пульс-то у вас пошаливает-пошаливает!
Инженер подобен мне – говорит мало и только по делу, выбрит гладко, такое ощущение, что его короткая стрижка и есть его способ мышления – четкий, цельный, без всяких излишеств.
Биолог-старпом велеречив, высок и, если бы не рост, непомерно толст, носит мысли как лишний вес. Голос басит, срываясь в фальцет, трусоват бегающими глазами, звуками рта – самоуверен.
– Капитан, вы когда-нибудь задумывались над тем, отчего так много невозвращенцев?
– Нет.
– Так оттого, что они хотят ощутить себя богами в новых мирах. Там они создали жизнь, а здесь они обыкновенные служащие, из восстановленных.
Корабль хрупок, как яичная скорлупа. Каждый раз при взлете я поражаюсь тому, что я – такой маленький – и корабль, в сущности, едва превосходящий по размерам меня, отрывается от земли и летит прочь скорее громадных планет, которые вращаются будто на привязи. Их водит за собой пастух-Солнце, а после своей смерти погружает в свой труп порученное ему свыше стадо.
Нюхаешь волосы, кусаешь ненастоящие колоски в ненастоящем поле, тебя овевает ненастоящий ветер, а в отдалении раскрытыми стоят городские ворота. Ноги отчетливо ощущают неровный камень, адамово яблоко перекатывается, под мышками – тепло и густо – снова другим запахом. За портиком – обрушенные колонны, за колоннами – красные маки, форум пустынен, а позади в сине-зеленой дымке конус; я хочу пройти к потухшей горе, бегу изо всех сил, но в предместье, за городом, останавливаюсь, чтобы зайти на виллу, где на стенах никогда не существовавшие женщины, откопанные умершими людьми, участвуют в неизвестных мистериях. Красным-красно. А она зажимает в ладонях хлебный шарик, и кажется, что колос в руках ее спутницы – истина, что в его тайне сосредоточена связь времен и миров: что дозволяет колосу расти? – и как определить, из чего пошла жизнь? Вопрос, мучающий меня – второсоздателя. Я смотрю в женские лица – и мне страшно чувствовать их похожесть на тебя, страшно, потому что я не знаю, отчего они должны были повториться в тебе спустя многие тысячи лет. И тогда я отворачиваюсь от женщин в хитонах, перевожу дорожку в положение «девять» и бегу к горе, открывшейся мне с форума, но мне никогда не добежать до нее. Где-то у дальнего городского кладбища – под пиниями – программа обрывается.
– Вы загоните себя! Вы капитан жизни или смерти? Дышите ровно и выпейте воды, только глотками, коротенькими, вот так, – и врач становится рыбой.
– Что вы уставились на меня?
– Извините, не хотел смутить.
Неживая, почти архаическая улыбка.
– Один вопрос, капитан. Не в службу, а в дружбу. Вы были до конца правдивы, когда указали в рапорте, что совсем ничего не помните о прошлой жизни?
Пинии рассекают солнце, механическая птица поет в садах, от беговой дорожки несет шинным привкусом, вода вкусна, кадык подвижен, а я нахожусь не на душном корабле наедине со странным человеком, а с тобой. И ты мне кажешься равновеликой миру, как прежде для тех, кто носил на себе крест, Христос был миром, и не в себе они действовали, но в нем.
«Я не понимаю, отчего именно ты должен лететь на эту богом забытую планету?» К горлу подступает комок, резь в глазных яблоках такая, будто сучья пиний рвут их. «Я не понимаю, почему я должна тебя потерять?» «Но ты сама говорила, что любовь – это потеря – потеря себя в другом». «Молчи, пожалуйста. Не береди душу». И ты начинала петь колыбельную. За печкою поет сверчок, угомонись, не плачь, сынок… Подобно ребенку, который никогда не видел избу и снег, я представлял сверчка и красный угол где-то за печкой – совершенно красный, но пахнувший сосновой смолой, и кажется, вот она, тоска – хруст снега под полозьями, тяжелые шаги, невиданный парок в сенях. Но ничего этого нет. Это выработано моим представлением, найдено в образах песка за окном. И лун на деле несколько – и они красны, а не желты, и тем более нет никакого снега, – и никакая мать мне не пела колыбельную, потому что ни у кого из нас нет матери.