– В полном отрицании – полное принятие, вам не одиноко здесь теперь, когда от вас все отвернулись?
– Что?
– Каково чувствовать презрение окружающих, когда соседки смотрят в глазок, когда вы выходите на лестничную площадку, а собачники плюют вам вслед?
– Но я ничего такого не помню!
Волна сбивает с ног и этого человечишку: он затерялся в его памяти; какая разница, к кому теперь относится этот голос, скоро он вовсе перестанет отворять, даже если и услышит звонок в дверь, но как он его соотнесет с необходимостью нацепить тапки цвета индиго на ноги (они расстоптались в блины), накинуть продранный в подмышках халат и прошаркать к двери? Старое женское лицо с молодым женским телом. Из груди выплеснуты струи горящих созвездий.
Помнишь, как я тебя учил звездам посреди южного крымского неба? Или это была не ты вовсе, а кто-то другой – из школьниц, с которой он вошел в грот, – и закрутилось, и не было мне оправдания? Скала, поросшая мхом, вокруг которой водоворотно хлестало море, была памятником измены. Памятником беспамятства. И здесь должно быть звукоподражание волне, но в мозгу проклевывается совсем другой звук – зудящий, настоятельный, звук вспарывает сперва на темени кожу и точит лезвия, чтобы вскрыть череп.
– Сейчас открою! Сейчас!
Шаркающие движения немощного тела. Рим основан в 753 году и будет пребывать вечно, покуда живы сивиллы, передающие из поколения в поколение память о его погибели, он не умрет до тех пор, пока останется в живых хоть один человек, который будет знать, когда и как он будет предан пепелищу.
– Да сейчас открою!
Без задней мысли рука тянется к цепочке, старая материнская дверь подается с приятностью, будто детской ножкой он ощущает сопротивление стенок живота. Вот так. Еще и еще. Но на лестничной клетке никого не оказывается, взгляд устремлен к подъемнику. Шашечный пол и мысль о матери, которой не дано было нянчить внуков, потому что он бездетен до мизинцев своих, потому что его верование – это юность, которая будет гореть вечно, в отличие от почтальонов или доставщиков, что опять ошиблись дверью, которую он распахивает все шире и шире, пока не слышит крик, устремленный прямиком в уши:
– Я же говорил, что не надо связываться с ней!
И какой-то мужчина – дородный, превосходящий его телесами раза в три – наносит с размаху удар по голове кирпичом: и последняя мысль зажигается в нем прямоугольным солнцем – и почему он думает, что удар мог быть больнее, и он совсем по-другому представлял смерть, ведь смерть не что иное, как припоминание событий, что не были с тобой, смерть – это как память всего неодушевленного обо всех живых.
Он вел список женщин, с которыми так или иначе был близок с самой юности. В первую очередь в нем шли любовницы и подруги, во вторую – те, с кем он был нежен, но до крайности не доводил, а также случаи мимолетных поцелуев – например, с тринадцатилетней девочкой из поезда Киев – Москва, которую он учил целоваться в тамбуре, пока ее мать, убаюканная его очарованием, мирно спала в полупустой плацкарте. Наутро они сошли в Калуге, не попрощавшись. Или с соседкой-первокурсницей – по общежитию, которую, несмотря на все усилия, он так и не смог лишить девственности.
В третий столбец – самый длинный – были выписаны имена женщин, которые любили его, но которых он не подпускал к себе. В сущности, за всю свою сорокалетнюю жизнь любил он очень немногих, да и то по большей части из второго столбца, и то по юности. Женщин он не то чтобы презирал, он находил с ними общий язык скорее, чем с мужчинами, и потому считался обаятельным – сказывалось вольготное женское воспитание.
Все три столбца были сведены в единый документ и сохранены под заглавием «Ж», раз в несколько лет он перемещался с планшета на ноутбук и обратно, постепенно увеличиваясь в размерах.
Впрочем, был еще один столбец, вернее просто имя, отделенное ото всех двумя чертами, имя, которое он хотел поставить прежде трех столбцов, имя, которое ничего не говорило чужому уху и, казалось, разбивало его стройную задумку, делало из зрелого обольстителя сорокалетнего мечтателя. Это имя было Лера Вулан.
Город был темен, мертвенен и красив. Въезжая в него по главной дороге, Алексей ощущал, как возвращается в самого себя, помолодевшего, и понимал, что тот молодой человек – уже не он, а его двойник. Спросонья законцовки крыла самолета мешались с образом девочки, оперевшейся обеими руками на затихшую багажную ленту, на ощупь шинную; со впавшими лицами пассажиров, загоревших нездоровым, самоварным загаром. Уже ожидая получения багажа, он испытывал чувство отчуждения от родного дома, словно он поступил правильно, что уехал из этого города с аэропортом размером с вольеру для львов двенадцать лет назад.