Царское судно прибыло в гавань Опета, и народ встретил его восторженными криками, обилием цветов, слезами радости. То же самое повторилось спустя несколько дней в Мен-Нофере, новой столице фараона, где народу вновь был показан пленный предводитель хананеев Тенепи, содержавшийся в клетке, и устроена раздача наград по поводу победы над хананеями. Но на ладье радости прибыло в Мен-Нофер моё горе, известие о смерти моего жениха. Не кто иной, как сам Хоремхеб, почтил мастерскую моего отца своим присутствием и объявил об этом, стараясь всем своим видом выказать мне сочувствие. Он смотрел на меня в упор, пытаясь изобразить сострадание, но в его взгляде читалась лишь похоть, лишь жадность обладания, которой теперь, после смерти Кенна, ничто не могло помешать. С недавних пор между ними существовала вражда, причиной которой была я, из послания Кенна я узнала о том, как Хоремхеб едва не столкнул его с Небутенефом, знала и о том, что Хоремхебу очень не по сердцу было возвышение молодого военачальника, но какое значение всё это имело теперь, когда на руке моей было два перстня и два сокола смотрели друг на друга? Я овдовела, не успев стать женой, и мой свадебный венок стал погребальным венком. Кенна был погребён с почестями в Городе Мёртвых, сам фараон посетил его гробницу, и для меня настали горькие дни печали и тревог. Сердце моё жгла невольная вина перед Кенна, и глядя на его изображение, такое живое в особые часы дня, когда восходящее или заходящее солнце касалось его своими лучами, я мысленно просила его простить меня и не держать на меня зла там, в Аменти, где честному и благородному человеку уготована блаженная жизнь. Мне казалось, что скоро я приду к нему, но заботы об отце, который именно в эти дни скорби казался мне особенно беспомощным, отвлекали меня и поглощали мои дни, а иногда и ночи, когда отцу вдруг приходила мысль сделать при свете звёзд то, чего он не успевал закончить днём. В одну такую ночь он внезапно положил руку на моё плечо и заставил опуститься рядом с ним на циновку, где лепил из глины простые игрушки для соседских детей. Неподвижным, но тёплым и нежным был его взор, обращённый на меня, и рука его была рукой друга, которой было под силу излечить любую боль. И я заплакала, уткнувшись в его плечо, и плакала долго, пока сердце не ощутило внезапного облегчения, пока не истощило все запасы долго сдерживаемых слёз. Отец долго молчал, он дал мне выплакаться, и когда я успокоилась, тихо сказал:
— Бенамут, боги поровну отмеряют нам и счастье, и горе, они никогда не оставят человека без утешения, и если он не замечает этого, то в этом лишь его вина. Послушай, вчера ко мне приходил царский посланец, он предупредил меня, что его величество намерен через три дня посетить мою мастерскую. Ты снова увидишь его, и твоё сердце возрадуется. Ведь ты любишь его, Бенамут?
Давно я знала, что незрячие глаза моего отца видят зорче, чем глаза многих, обладающих соколиным зрением. Давно я догадывалась о том, что отец знает о моей тайной любви, но никогда ещё он не говорил так прямо и спокойно, словно и не удивлялся вовсе, а лишь подтверждал то, что казалось ему естественным. Я кивнула головой несколько раз подряд, ибо не могла говорить, и готова была вновь залиться слезами, но слёз уже не было. Отец ласково прижал мою голову к своей груди и тихо укачивал меня, как маленького ребёнка, и вновь я почувствовала себя ребёнком — в колыбели отцовских рук. Потом он сказал:
— Сердце его величества расположено к тебе. Ещё там, в Ахетатоне, он обратил на тебя свой милостивый взор, а тогда ведь он был только царевичем Тутанхатоном, совсем юным, который не имел женского дома. Теперь же, когда он стал фараоном, когда ему минуло семнадцать лет...
— Отец, молчи, молчи! Прошу, больше ни слова!
Я закрыла лицо руками, словно он мог видеть вспыхнувший на моих щеках жаркий румянец. И подумала: «Горе, горе мне...»
Тишина стояла во всём доме, слышно было только, как потрескивает в светильнике масло, да ещё какая-то птица тихонько щёлкала в саду, словно вела счёт своим, неведомым птичьим печалям. Тёмно-фиолетовое небо раскинулось над садом, оно укутало собой сад, дом, весь город, оно вело счёт редким ночным бдениям, заглядывало в дома, где одиночество делили с огоньком светильника или с другим, таким же одиноким человеком. Лицо отца в слабом мерцающем свете казалось выточенным не из камня, а из тёплого дерева, такая нежность была во всех его чертах, знакомых, любимых до боли... И всё же он ничем не мог помочь мне, не мог даже разделить моё одиночество, ибо моё грешное сердце летело на другой конец города, к роскошному царскому дворцу, где, должно быть, спал мирным сном мой ничего не ведающий возлюбленный. Оно должно было умирать от тоски в гробнице Кенна, но оно оставляло там только тень своей вины и покидало печальный Город Мёртвых для того, чтобы невидимой птицей кружить над царским дворцом, над царской опочивальней... И снова я подумала: «Горе, горе мне!»