Читаем Циркач полностью

— Война — это ужасное действо, — решила Королева.

— Если Вашей Милости кто-то рассказывал, что солдаты иногда хватают упавший снаряд и бросают обратно во врага, то он сильно исказил реальность, — бесстрастно ответил я.

В истории, которую я начал излагать, вообще-то совсем не было приключений, как, на самом деле, и в любом воспоминании о войнах, которые ведут люди. Там был сад, было позднее вечернее солнце и были снаряды, свист которых мы улавливали своим солдатским слухом, отслеживая, куда они падают: поднимая фонтан брызг, они плюхались в болото за несколько сот метров отсюда; мы находились посреди развалин, и наши мысли были далеко — о тех, кто погиб, мертв и похоронен, и о тех, кто погиб, мертв, но так и не погребен. Но приключений не было.

Мы даже не знали настоящего имени «Матроса»; по крайней мере, сейчас я не могу его вспомнить, да и тогда не помнил тоже. Кажется, ему было 22 или 23 года, и — по невыясненным причинам, но явно против воли — его перевели из морских войск в сухопутные. По-моему, ни смертельная опасность, которой он подвергался на войне, ни невзгоды, ни отъезд из дома — если у него был дом, если он у него вообще когда-то был — не волновали его так, как этот перевод, который он считал жестокой человеческой несправедливостью или, по меньшей мере, страшным безрассудством Господа. Никто никогда не мог разобраться в его мыслях и чувствах; единственное недвусмысленное изречение, раздавшееся из его уст, звучало так: «На берегу ничего хорошего нет».

— Слушай, лейтенант, может, я схожу посмотрю, нет ли чего в магазине? — спросил он.

Вопрос был — и это мне тоже пришлось подробно объяснять Королеве — задан с большой долей иронии. Матрос имел в виду развалины находившегося в нескольких десятках метров здания, нижняя часть которого, возможно, частично еще была доступна, потому что не походила на мешок с картошкой, усыпанный обломками; там еще можно было пройти. Если устланное ковром из битого кирпича пространство между руинами возле нашего сада и разрушенным зданием чуть подальше действительно было когда-то улицей или переулком, и если слова святого отца Фомы Аквинского о том, что напротив церкви всегда есть кабак, — правда, то по поводу прежнего назначения этого здания можно было не сомневаться.

— Да, хорошо, малыш, — ответил я. — Дать тебе денег?

Матрос, похохатывая, ушел, и я остался наедине с Джонни.

Что я мог рассказать Королеве о Джонни? Все пережитое и прочувствованное мне придется умалить и исказить, превратить в убогую историю про матерящихся, маскирующих смертельный страх крепким словцом солдатах; про отвоеванную у врага партию шампанского или походную кухню с жареной дичью: все, что почтенный обыватель может, сидя в кресле, прочитать о войне или увидеть по ящику в представлении кривляющегося и припевающего комика. Это было нечто, пережитое мною одним, то, что я хранил и носил в кровоточащем сердце и никогда не доверял никому из смертных. Ни одному человеку, даже Королеве, я не выдал то, что мне — правдами и неправдами — удалось узнать о нем: ни фамилию, ни день его рождения, ни профессию и происхождение, ни как он жил дома и были ли у него братья или сестры. Если здесь я запишу его сияющее и вечное имя, этого будет достаточно для Единого, Коему можно и должно знать.

Джонни служил под моим командованием девять месяцев, и с первого дня и первого часа, с того мгновения, когда я его увидел, его облик и черты преследовали меня в мечтах. «Как только кончится война, я…» О, неразумное сердце!..

Нет никакого смысла описывать его, но все же попытаюсь. Он был бравым и храбрым солдатом, но в сущности еще ребенком. У него были русые, здоровые, очень густые волосы, и я надеялся когда-нибудь — пускай он даже будет спать и этого не заметит — погладить его по голове, запустить пальцы в шевелюру. Он всегда был благодушен, но в его прекрасных, глубоких глазах на худом мальчишеском лице поселилась тоска и грусть, или, по крайней мере, смотрел он задумчиво. При взгляде на его губы — пухлые, ярко-красные и влажные — я часто опускал или отводил глаза, а при звуке его голоса у меня пересыхало горло и порой кружилась голова. Временами я, как заколдованный, стоял неподвижно позади него и смотрел на обтянутые гимнастеркой плечи, гибкую спину и нежные, мужественные, но все еще мальчишеские солдатские бедра, и бесцельно пытался подсчитать, сколько лет назад мама купала его в ванночке.

Перейти на страницу:

Все книги серии Creme de la Creme

Темная весна
Темная весна

«Уника Цюрн пишет так, что каждое предложение имеет одинаковый вес. Это литература, построенная без драматургии кульминаций. Это зеркальная драматургия, драматургия замкнутого круга».Эльфрида ЕлинекЭтой тонкой книжке место на прикроватном столике у тех, кого волнует ночь за гранью рассудка, но кто достаточно силен, чтобы всегда возвращаться из путешествия на ее край. Впрочем, нелишне помнить, что Уника Цюрн покончила с собой в возрасте 55 лет, когда невозвращения случаются гораздо реже, чем в пору отважного легкомыслия. Но людям с такими именами общий закон не писан. Такое впечатление, что эта уроженка Берлина умудрилась не заметить войны, работая с конца 1930-х на студии «УФА», выходя замуж, бросая мужа с двумя маленькими детьми и зарабатывая журналистикой. Первое значительное событие в ее жизни — встреча с сюрреалистом Хансом Беллмером в 1953-м году, последнее — случившийся вскоре первый опыт с мескалином под руководством другого сюрреалиста, Анри Мишо. В течение приблизительно десяти лет Уника — муза и модель Беллмера, соавтор его «автоматических» стихов, небезуспешно пробующая себя в литературе. Ее 60-е — это тяжкое похмелье, которое накроет «торчащий» молодняк лишь в следующем десятилетии. В 1970 году очередной приступ бросил Унику из окна ее парижской квартиры. В своих ровных фиксациях бреда от третьего лица она тоскует по поэзии и горюет о бедности языка без особого мелодраматизма. Ей, наряду с Ван Гогом и Арто, посвятил Фассбиндер экранизацию набоковского «Отчаяния». Обреченные — они сбиваются в стаи.Павел Соболев

Уника Цюрн

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги