Мальчики, да, всегда Мальчики… Всю последующую жизнь мной будет повелевать эта единственная неутолимая страсть: любовь мальчика или мужчины… В первые годы эта страсть порой доводила меня до мыслей, что я сумасшедший, ну или схожу сума… Мне приходилось скрывать свою любовь, и я, теряя дар речи, наблюдал за волшебными появлениями морских разведчиков, военных матросов, молодых каменщиков и — служа офицером под флагом Отечества — молодых рекрутов под моим командованием, которым я, под угрозой злословия и позора, мог доверить наименьшую долю моих чувств: нежности, божественного поклонения и сердечной страсти.
(Иногда, очень недолго, я бывал счастлив или думал, что счастлив, когда, беззащитно доверив свой секрет, пытался посвятить себя любви к кому-то; но и это редкое счастье было преходящим.)
Так как моя семья со временем породнилась с Королевской, я бывал при Дворе и часто собирался рассказать Королеве о своем прошлом — вдруг, без обиняков или отговорок. (Немногим — прежде и сейчас — из моих сограждан известно, что во времена первых робких попыток записать то, что происходило со мной в жизни, именно Королева поддерживала меня до самого конца.)
Однажды в воскресенье, когда во дворце был довольно спокойно и Королева не ждала других посетителей, она вдруг спросила про самое волнующее событие моей жизни. Я тогда как раз начал работать над новой книгой, но предпочитал пока об этом не рассказывать. Мой секрет чуть не сорвался у меня с языка, но я промолчал, замешкавшись, лихорадочно перебирая все события моей жизни.
— Произошло так много всего, Сударыня, — засомневался я.
Когда-нибудь, да, когда-нибудь я все расскажу, даже самое ужасное, прекрасное и самое унизительное в моей жизни, но не сейчас, еще рано… Я искал нечто, по антуражу похожее на самое волнующее событие.
Да, так много… Снаружи вечернее солнце освещало дворцовый сад, уже усыпанный осенними листьями. Сад… да, уничтоженный во время войны сад, полный разрушения.
Королева ждала, не отводя взгляда, но скромно, ни к чему не принуждая. Что она знала и что могла подозревать? Ее мудрые голубые глаза, прикрытые треугольными, увядшими веками, были исполнены человечности, меланхолии и мягкости, но ничего не выдавали.
Глядя на улицу, на качающиеся, уже почти совсем голые ветки, освещенные скупыми осенними лучами, я пытался привести мысли в порядок и вспомнить: образ сада, далеко отсюда, сада, полного боли, давным-давно — или то, что любят называть давным-давно: половину человеческой жизни тому назад… Война уже почти закончилась, но враг, вообще-то проигравший решающее сражение еще летом — последним летом войны, — все же предпринял ряд бессмысленных с точки зрения военного искусства безнадежных атак, которые мы, чтобы сохранить солдат, отражали очень пассивно, потому что «все равно все кончено». Сад из моих воспоминаний — под низким осенним солнцем, под беспрерывным орудийным огнем — находился возле дома священника или, по крайней мере, нам так показалось: может, соседнее строение действительно когда-то было церковью, а теперь возвышалось над землей на метр, считая от «первого камня», заложенного, судя по надписи, одним сорванцом «четырех лет отроду», что, конечно, вранье: по моим прикидкам колосс из синего сланца весил, как минимум, килограммов сорок — как бы то ни было, утешало, что паренек, учитывая год основания, давно уже умер.
От деревьев в саду — вероятно, фруктовых — остались только расщепленные пеньки, а все остальное — ограда, вольер или курятник — лежало в руинах. Вскоре направление орудийного огня сменилось: стреляли теперь прямо над нашим садом, с утешительным диким визгом, поскольку солдат знает разницу между пронзительным свистом слишком далеко направленного снаряда — который сильно шумит, но совсем не опасен тому, кто это слышит — и жутким грохотом снаряда, приближающегося к цели, который, выдыхаясь по дороге, устало пыхтит и причмокивает.
И вот, в эти давние времена, мы сидели в саду втроем: Джонни, Матрос и я, и пытались испечь в костре картошку. Мы ожидали нападения вражеской пехоты, если она вообще была на подходе: пушечный огонь был не просто угрожающей показухой. Свист пролетающих снарядов заглушал шипение и потрескивание — привычные с детства звуки — поджаривающейся картошки: наше кулинарное искусство превратилось в нечто вроде немого фильма про войну.
Как я и предполагал, в самом начале рассказа мне пришлось давать Королеве утомительные разъяснения, потому что Ее Милость не понимала, как мы могли спокойно сидеть у костра, если над нами пролетали снаряды.
— Снаряд, который визжит и свистит, не опасен, — объяснил я Ее Милости. — То есть тот, кто слышит свист, находится в безопасности, потому что этот снаряд упадет гораздо дальше, в совершенно другом месте.
Как получилось, что я не погиб? Вот тут я почувствовал себя действительно неслыханно глупо — как такое объяснить?
— Опасным бывает снаряд, который уже потерял скорость и издает звуки вроде