— Да и захотят ли они слушать… — вставляю я.
— Именно, — она кивает. — Поэтому она рисует. Ее рисунки, ее картины — это ее речь, ее несказанные слова. Она ведь видит людей с первого взгляда, вы не замечали? — Алекс улыбнулась. — Несколько дней назад она нарисовала меня, и знаете как? В виде кактуса. Стоит такой крепенький кактус, обхватил себя руками, именно руками, и молчит. И ты слышишь, как он молчит. Невозможно понять, как это у нее выходит. Я уже заказала раму. Повешу в кабинете, подождем, когда расцвету.
Нюта была в чем-то матово-зеленом, легком. Других деталей я не заметил, потому что как-то само собой получалось смотреть только ей в глаза. Они притягивали и не отпускали, приходилось делать усилие, чтобы оторвать взгляд. Остальное было просто фоном. Она все время молчала, но слушала очень внимательно, так слушала, словно вот прямо сейчас рисовала все и всех вокруг, причем в каком-то своем и только ей доступном измерении. Может быть, тогда я впервые увидел ее по-другому, увидел не просто девочку, не просто гениальную девочку, не художника, — увидел Нюту. Впрочем, я увидел еще кое-что.
В какой-то момент Этери отошла поговорить по телефону, а когда вернулась, Алекс посмотрела на нее долгим взглядом и после паузы спросила:
— Это ведь он, да? Глеб, кажется? Ты могла бы его пригласить.
— Глеб, да… — Этери произнесла это медленно, как бы возвращаясь откуда-то, хотя ей этого вовсе не хотелось, и мне пришлось опустить глаза, чтобы не видеть столь явного — до неприличия — проявления чувств. Показалось, что комната наполнилась тяжелым и сытым дыханием двоих, когда они одно.
— Я приглашала, но он не смог. В следующий раз обязательно.
— Ну что же, надеюсь, в следующий раз он окажется не так занят. — Алекс замолчала снова, и стало очевидно, до какой степени она ее ревнует. Я с удивлением поймал себя на мысли, что в этом она здесь вовсе не одинока, и было бы любопытно взглянуть, как этого самого Глеба изобразит Нюта. То есть какой он на самом деле. Аутисты, они ведь не умеют лгать.
Но об этом я, кажется, уже говорил.
Я рада, что выставка наконец закончилась. Не знаю, сколько народа там побывало. Я с самого начала не понимала, зачем она вообще нужна, ведь все, что я рисую, я рисую для себя. Я никогда не собиралась никому ничего показывать, тем более устраивать выставку — и согласилась, только чтобы сделать приятное маме и, наверное, Алекс. Честно говоря, мне там было не по себе, но помог Саша. Как только он увидел мои картины, все пошло очень быстро и, как мне показалось, легко, хотя я понимаю, что на самом деле это совсем не так. Странно, я почти сразу научилась с ним говорить, раньше такого никогда не случалось.
«Этот человек», Глеб, по-прежнему здесь, а мама стала еще красивее прежнего и чуть-чуть по-другому пахнет. Еще мне вдруг стало очень не хватать Берты. Конечно, мама, папа и Мигель самые родные, но физически почему-то не хватает ее. Ее тяжелых морщинистых рук, ее тепла, ее шеи, в которую можно было уткнуться и спрятаться от всего на свете. Неужели мне придется всю жизнь прятаться среди моих картин? Берта — моя няня, и она одинокая совсем как я.
…Берта часто повторяет мне, что ее глаза устроены так, чтобы видеть меня всегда. Даже через стену, даже если мы с мамой и папой куда-то уезжаем.
— Тогда почему я тебя не вижу? — спрашиваю я. — Разве мои глаза устроены иначе? Тебя не было целую неделю или даже больше, и я соскучилась.
— Ничего не поделаешь, Анни, мне пришлось полежать в больнице, со старыми людьми такое бывает. Но все это время я за тобой наблюдала и думала о тебе. А насчет глаз не волнуйся, ты тоже научишься видеть через стены и даже дальше, когда немного подрастешь. Тебе ведь только семь лет.
— Я и сейчас кое-что уже умею. Если бы ты мне сказала раньше, я бы могла просто нарисовать тебе здоровье, это же так легко. И не пришлось бы лежать в больнице.
— В следующий раз мы так и сделаем, обещаю. Ладно?
Однажды я ее в самом деле нарисовала, и она вышла старым засохшим деревом со множеством пожухлых веток. Но они продолжали тянуться к солнцу, несмотря ни на что. И плечи их были обожжены.