Он осыпал её площадной бранью, гнал прочь, словно прилипчивый суккуб, пришедший смущать его покой. Цыганка, вжав голову в плечи, покорно терпела его оскорбления, чувствуя себя грязной, навеки запятнанной и тем, что она совершила, сама явившись сюда, и этими его словами. Она всё так же жалась к нему, как напуганный зверёк, а у свирепейшего из мужчин Франции недостало решимости оттолкнуть её. Окончательно выдохшись, Тристан смотрел, приподнявшись на локте, как вздрагивают хрупкие девичьи плечи. Молча он потянулся к ней, расплёл косу, распустив шелковистые волосы.
— Я виновата, мессир…
— Молчи…
Тристан в то утро словно впервые открыл для себя сущность цыганки. Она оказалась не ведьмой и не ангелом, а такой же обычной женщиной, как и все другие, как почившая Гильеметта де Мондион, связанная с ним узами брака, рожавшая ему детей, как кратковременные любовницы, чьих имён он не знал или не помнил. Открытие не разочаровало его, радость обладания оставалась всё такой же полной.
— Эй, волк! Разве ты никогда не спал со своей волчицей? Разве у тебя нет волчат? — прозвучал в его сознании хриплый от ненависти голос затворницы Гудулы.
Тристан, засыпая рядом с Эсмеральдой, провёл ладонью по её животу, словно пытаясь удостовериться — не дремлет ли в её чреве новая жизнь. Он разрывался между двумя своими привязанностями, каждая из которых доставляла ему огорчения. Привитое годами чувство долга победило в нём. Он вернулся к королю, готовый принять любое наказание за отлучку в тот момент, когда так нужен был господину. Но король, памятуя прежнее обещание, встретил куманька дружелюбно. Всё же с того дня Великий прево больше не покидал Плесси. Лишь во сне он видел иногда широко распахнутые глаза Эсмеральды, её запрокинутую голову, её руку, то, лаская, робко касавшуюся его плеч, то безвольно падавшую. Такие сны представлялись ему воскресавшими видениями из прошлого, подобными размытым чередой долгих лет воспоминаниям о женщине, породившей его на свет.
Из донесений, приходивших из Тура, Тристан знал, что девушка не выходила больше из дома, хоть он и не запретил ей прогулки.
Твердыня, именуемая Плесси-ле-Тур, стояла нерушимо, устремив к небу башни и стены, утыканные железными остриями. Людовик Одиннадцатый сохранял своё могущество, держа в руках Бургундию, Фландрию и Бретань. Соседние государства искали его дружбы, люди преклонялись перед ним. И только самые ближайшие подручные знали, каких колоссальных усилий стоило их господину удерживать власть, заниматься повседневными трудами, притворяться сильным. Его час неотвратимо приближался.
Лето, наполненное благоуханиями трав, щебетаньем птиц, зноем и грозами, шелестом колосьев на ветру, подходило к концу. В понедельник последней недели августа короля сразил второй удар. В тот час Людовик отдыхал в своих покоях и только огромный тигровый пёс Голиаф разделял его одиночество. Немощь настигла его неожиданно, напав со спины. Шотландцы, несущие караул, её не услышали. Король, по обыкновению, сидел в кресле у камина, читая Вульгату, когда знакомые симптомы насторожили его. Так же, как и в прошлый раз, разрослось в груди сердце, бешено заколотился пульс, зазвенело в ушах, зарябило в глазах, язык стал ватным.
— Тристан! Оливье! — хотел было позвать умирающий, и ему почудилось, будто он крикнул во всё горло, и голос его переполошил придворных. На самом деле он издал едва различимое для человеческого уха сипение. Только огромный булленбейсер видел, как хозяин, хватая ртом воздух, поник и затих в кресле, уронив на пол Библию, раскрытую на жизнеописании многострадального Иова. Пёс басовито залаял. Этот-то лай и привлёк внимание стражи за дверями.
Тристан л’Эрмит и Оливье ле Дэн, перенеся омертвелое, ничего не чувствовавшее тело на кровать, предоставив его заботам Куактье, безмолвно переглянулись.
— Вот и всё! — говорили их угрюмые встревоженные глаза.
Между тем человек, обмякший на пуховых перинах, беспомощный и белый, как горный известняк, ещё оставался их королём и господином, душа покуда не отлетела от него. Тристан признавал над собой эту могущественную руку, возведшую его, безродного фламандца, к вершинам государственной власти, однако Оливье, чуя неизбежное, перестал слушаться её. Пришло время исполнить то, о чём он тайком шептался с Жаком Куактье. Настала пора отплатить за монаршее пренебрежение, изгнать прочь из Плесси набившего им оскомину старца.