Я клеил маленькие пакеты, развешивал нашатырь по сто граммов и твердой рукой писал: «Нашатырь натуральный. Вес 100 г.» Четки, уверенны были мои буквы, колхозные женщины не сомневались в нашатыре и лечили им телят. Только недоверчивые старики говорили:
— Если врешь, паря, большой тебе грех, животное погибнет.
— Хороший нашатырь, — клялся я, вертя головой. — Смотрите, пробуйте, нюхайте. Сахарный нашатырь!
— Ну ладно, ладно, не трещи… сорока.
Я не врал — Димкин нашатырь был действительно хороший. И цена его тоже: ведро картошки за стограммовый пакетик нашатыря.
Картошка могла быть крупной или мелкой, розовой или желтой с фиолетовым (отец ее называл Вторым Интернационалом, а Димка — союзниками). Любая картошка — ровно ведро. (А за отцовский костюм, ненадеванный, дали один мешок картошки).
Такие были нашатырно-картофельные дела.
Так нашатырь в химии жизни обращался в деревенскую картошку. Картошка, если кормить ею поросенка, становилась мясом. Наевшись картошки с хлебом, можно было идти на охоту и добыть дичь, т. е. опять превратить картошку в мясо.
А теперь о Димке…
День шел воскресный. Я бежал к Димке Гореву: надо было уговориться о нашатыре — телята нарождались. И надо было договориться об изготовлении дроби: с юга спешили к нам утки и кулики.
Я бежал нашей улицей — серой, с исчезнувшими заборами, с недовольными серыми рожами домов. Я бежал, подпрыгивая, — февраль прожигал подошвы моих валенок.
Бежал — и была во мне ласковая слабость, и хотелось мяса (утром мы ели паренки из турнепса, кисленькие, с привкусом редьки. Отцу же дали сало и несколько ложек меда).
Димку я не застал, дом был открыт, но пуст. В нем пахло горелым порохом — значит, Димка опять практиковался в стрельбе.
Дом после смерти тетки Анны торопливо превращался в берлогу. Стены поковыряны Димкиными дробинами, братья Горины колют дрова отчего-то не на улице, а прямо на пороге, и тот взъерошился щепками. Стены не побелены. На печи углем написано «Жди!» — написано Диминой рукой. Это мне.
На столе же рассыпана вареная картошка и поставлена солонка со скотской крупной солью. Одна картофелина наполовину очищена и кудрявилась подсохшей кожицей. Она подсохла и пожелтела, будто кусок лежалого сала.
Слюна наполнила рот.
В свои четырнадцать лет я всегда хотел есть.
Еда не только снилась мне.
Сидя на уроках, я рисовал на промокашке котлету и тотчас начинал видеть ее, нюхать, жевать. Сейчас я повелел подсохшей картошине стать сладким пирожным. Она стала. Я взял ее, слизал крем, съел и, не раздеваясь, сел к печке. Она холодела. Куржак медленно поднимался вверх по двери.
Но где же Димка? Раз велел ждать, значит он недалеко. Он не ходит без дела. Наверное, Димка сейчас в хлебном — стоит в очереди. Ему там хорошо — тепло и вкусно пахнет хлебом.
Пусть стоит. Я стану ждать.
Димке хорошо — рабочая карточка (он работал на месте своего отца в паровозном депо).
Кстати, где же Венка и Ким? На работе? Бродят?.. Это хорошо, что их нет, а то бы стали шутить и загибать мне салазки. Или, схватив за виски, поднимали бы вверх показывать Москву.
От скуки я стал ковыряться в инструментальном столе братьев. Они богатые — тисы, щипцы, подпилки разной величины. Много всего. Мастера.
У меня же странно косолапые отношения с инструментами.
Я мог все придумать, а сделать ничего не умел. Вот, придумал разборные сани для поездок в деревню, но делать их придется Димке. А тот умел все делать. Сейчас он делал финские ножи. На столе лежали заготовки ножей — несколько стершихся напильников. Один нож закончен — полированное чудо! У ножа наборная рукоятка. Набирал ее Димка из кусочков старых мыльниц, выровненных под прессом, и кусочков плексигласа. Он опиливал, формовал ручку, шлифовал ее шкуркой и хромовым порошком — до игры зайчиков.
Я взял нож — и тотчас увидел фашиста. Тот шел прямо на меня. Крикнув «Гитлер капут», я поразил его точным ударом.
— Пока фриц корчился на полу, я положил нож и стал искать ружье. Мне хотелось подержать его в руках.
В четырнадцать лет все время мне хотелось есть, и было скучно без ружья в руках. Я хотел вертеть его целыми днями, хотел вскидывать и целиться. Охота же для меня была непрерывным счастьем.
Я охотился с отцовской тулкой.
Димка купил себе «фроловку» — одностволку 28 калибра, переделанную в дробовик из трехлинейки.
Но дома и ружья не было. Нигде. Скучно. Я из окна стал рассматривать двор: сарай без крыши (ее сожгли), черное пятно помойки и забор. Доски оторваны, от забора оставались столбы и продольные синие жерди.
На них сидят две сороки. Неподвижные.
Сороки… В город они прилетают с первыми морозами — кормиться.
Но спать каждый день они улетали в лес. Вечером, на закате.
Летели сороки высоко, скрипя морожеными крыльями. Закат румянил их белые животы.
А вот прилет их в город я никогда не видел.
Только чуть рассветает, а в окно уже видишь сорок, сидящих на заборах, деревьях и дымовых трубах.
Сороки сидели…