На желтых горошках сидели желтые или коричневые бабочки, на белых — белые… А вот на клевер лезли все — и бабочки-белянки, и зорьки, и сенницы, и бабочки-многоглазки, и голубянки.
Клевер сладим. Его едят все, начиная с коров, рискующих животом своим, и красные, с пылинку величиной, клещики. Даже я, сорвав, сунул цветок в рот.
Сорвал цветы — лиловые шишечки — и не знаю их имени, чтобы запомнить (в деревне мне так сказали: «Это которые лиловые шишечки»). Но это и хорошо. В названиях есть что-то острое, булавочное — наколоть и сунуть в коробочку. Раньше мне нравилось — порядок! Но с годами начинаю этого бояться. Мне кажется порой, что иной цветок достоин целого тома, что он разный — в моих руках, в папке ботаника, в букете, собранном женщиной, что, возможно, со временем удастся проследить его межзвездные связи.
А если цветы и насекомые есть посланники космоса? Они стоят — на грани — у нашего сердца и проверяют, на что именно мы способны. Особенно насекомые. Все остальное мне привычно — цветок, корова, птица. А насекомые какие-то другие, пришельцы, непонятные пришельцы.
Есть тайна прозрачной воды и есть тайна закисшей воды.
В прозрачной ее ясности представляется русалка с стеклянным голоском: «Рыбак, рыбак, приди ко мне». А там, где все неясно, все в травах, ряске и слизи, водяной толстый мужик выставит пол-литру, морганет травяным глазом и скажет:
— Эй, береговичок!.. Трахнем… Штопор и эти… шпроты, у тебя е?…
Сорванные белые лилии засыхают на дорожке. К ним тянулись, их рвали, даже их понесли, но выбросили, обнаружив в белизне что-то упрекающее.
На берег лег побелевший голавль — из солидных. Спина его и изрядный кусок бока вырваны подводным гарпуном.
Пропала красивая рыба, мечта удильщика.
Оказалось — не нужны особенные лесы и секретные насадки, не нужны рыболовные тонкости. Нужно только надеть маску, сунуть голову в воду и стрельнуть, скрипнув пружиной подводного ружья.
Нежданно и беззвучно проплыли двое — мужчина и женщина. Они сидели в черной байдарке. Перед носом ее бежали фиолетовые отблески. Они и тянули байдарку вперед. А те двое только для вида помахивали веслами-крылышками.
Вот они взлетели и вошли в солнечно-водяное сиянье. Я видел — они летят над водой, помахивая крыльями-веслами, в дальние и особенные места.
Закат у реки мягок, облеплен серой дымкой. В ней и происходят предночные изменения.
В ней ходят крапивным облачком комары, в ней нашаривает дорогу вниз очень большое и очень сонное солнце.
Вот оно приземляется в виде большого шара, мнется по дороге, принимая вид четырехугольника.
И коростель хрипит ему об этом из трав.
Стемнело.
Каждый береговой куст закурил трубку.
Ложится туман, седой и косматый.
Стали выскакивать звезды — как из воды: дрожащие, отдувающиеся. Вега… Денеб… Алтаир…
В воде, на быстринке, эти звезды бегали желтыми червячками.
Выдра проплыла по ним, черная и большая, как одетый мальчишка.
Одни звезды давно стали на свои места, другие все еще бродят. Это спутники наши. Их громадная скорость там, наверху, примеряется к пешему хождению здесь — если совпадут дороги, можно и прогуляться вместе, пройти полем, не глядя себе под ноги.
Идти и смотреть вверх. И, кажется, идет, любопытствует человек по небесной тверди, несет в руках фонарик с желтым светом. Он там занят и молчит, а ты здесь шагаешь и молчишь, и так хорошо вместе.
Но обгоняет, уходит человечья звезда. Тогда опомнишься и сразу прикидываешь расстояние, и скорости, и сожмется все в тебе.
Нет там воздуха, стучат машины, рассчитывая, сколько ракетных газов добавить и сколько убавить, и вообще самая высокая механика.
…Но снова плывет звездочка, и снова идешь за ней. Идешь полем, не глядя под ноги.
Когда светает, первыми в деревне начинают кричать не петухи, а грачи, ночующие на деревенских ветлах.
— Мамма-исшк, — кричат грачи. — Маммашина.
И светает, и земля несется косым полетом в новый день, и светлеют, светлеют дороги.