Наверное, всем нам нужно в какой-то степени ощущать, во имя чего преувеличена та или иная деталь в прозе, выявлен, а может быть, затенен тот или иной образ, то есть не излишне понимать, как, ради идеи вещи, выделено среди неглавного главное, как вел кистью художник, накладывая краски. Крик боли или шепот надежды? Единственный жест алогизма или длинный монолог? Черный цвет или красный? Или же тончайшие полутона? Для того чтобы оценить, необязательно, разумеется, быть на эстетическом уровне художника, но надобно обладать интуицией, равной категории творца. Все-таки интуиция — чувство истины, в то время как чувство истины — наивысший этический закон, где совесть и стыд — точнейшие весы добра и зла.
Я верю в великую силу мысли, однако не верю в сверхъестественное. Я не верю в утилитарную стереотипность мышления и в жизни и в искусстве.
Было бы ужасной сверхъестественностью, если бы дискуссионное обсуждение новых романов — скажем, в журнале «Вопросы литературы» или в «Литературной газете» — открыло бы нам единую и непоколебимую эстетическую истину, единое мерило художественных ценностей, ибо от невозможного нельзя ждать возможного, как нельзя уповать на алхимию, ожидая увидеть золотые слитки чистого металла, царственно сияющего в свинцовых чашах ремесленных мастерских.
Эта алхимия по меньшей мере нередко являет собою внушительную фигуру чрезмерной решительности: некий неподкупный глас в утверждении якобы не понятой никем правды, мальчишеский наскок безапелляционных суждений, самонадеянный вызов вспыльчивого дуэлянта, при всей своей неподготовленности ожидающего триумфа победы, в худшем случае — следующие рассуждения: «Не так более, как менее, не так менее, как более…»
Что же такое критика? Наука? Доказательства и логика аргументации? Может быть, самовыражение?
Я назвал бы ошибочным максимализмом надежду писателя требовать от критика исчерпывающего знания жизни и души человеческой. Однако хотелось бы, во всяком случае, надеяться на «профессиональное» умение мыслить и чувствовать.
В данном положении умение мыслить — значит судить соответственно неписаным законам, которые предлагает художественная система разбираемого произведения. Для этого — о, надо быть дерзким! — следует отмести уподобление чему-то классическому или кому-то классическому, отказаться от знакомых схем, клише, образцов, найденных давно решений, но соучаствовать в процессе авторского мышления, стараясь непредвзято понять, во имя чего воздвигнуто построенное и почему автор, скажем, не «решает» выбранную им проблему соотносительно известному умонастроению, а как бы разрушает неожиданно и совсем уж непривычно (и неудобно) сложившиеся представления о герое, о сюжете, о характере, о композиции.
Умение мыслить — это и благородное желание сдерживать высокомерие и жесткую уверенность суждений, подвергая сомнению свои первые пришедшие в голову формулы. Познать, следовательно, осмыслить и собственное «я».
Вот тут и рождается интуиция культуры, интуиция прекрасного, то есть интуиция эстетики — качество, не-часто встречающееся у людей, занятых теорией искусства. Эта культура не терпит торопливости приговоров, она призывает в советники терпение, ибо «на крови не построить храма».
Все это прочнейшим образом, конечно же, связано с умением чувствовать — раскованно, открыто, приготовлено для вольного и счастливого наслаждения чужой мыслью, словом, игрой ума.
К сожалению, многое в критике подчинено не искренности соучастия, а вычерченным координатам чувств, где нет естественной радости, а есть фальшивый восторг возле входа в заманчивый, так сказать, сад литературы. «Пароль?» — «Свой», «Отзыв?» — «Наш!»
Ни о какой культуре чувств разговора быть не может перед будкой контрольно-пропускного пункта, и не надо тешить себя надеждой, что истинным талантам воздастся критикой должное. Однако если при жизни и воздастся, то на голове достойного лавровый венок неким хитроумным образом будет мрачно соседствовать с венком терновым.
В конце XVII века исчерпала себя готика — строгие, подчас суровые формы, близкие к символу глагола, — и пришло барокко со своей свободой пышной фантазии, с неким элементом женственности, излишней щедрости, близкой к символу эпитета, — что это было, благо или зло?
Когда возник, к примеру, импрессионизм, это уже была попытка выразить не «что», а «как», то есть в нем, импрессионизме, был протест, борьба или, мягко говоря, несогласие с «жанровой живописью», — содержание у импрессионистов отступает на второй план. Главное — господство света на полотнах, попытка поймать мгновение света, солнценосность света на открытом воздухе, — что это, благо или зло?
В старой японской живописи, к примеру опять же, много музыкальности, декоративности, прозрачной легкости. Если Ренессанс своей найденной бесподобной перспективой как бы разрывал плоскость, то в этой японской живописи — обратная перспектива: в ней какая-то детская прелесть, очарование, — что это, благо или зло?