Когда она играет Ребекку Вест, ей приходится прислушиваться к иному голосу, голосу ей чуждому. Ибсен слишком самовластен, и не так легко его героиню подчинить своей воле. Дузэ смущается, чувствуя, что слова, которые она произносит, не принадлежат ей.
Никогда Дузэ не поверит в этих «белых коней» Росмерсгольма, этих вестников смерти, возникших из тумана. И разве похожа солнечная страстность Дузэ на ночную влюбленность Ребекки? И Дузэ понимает это и едва играет Ребекку, боясь обнаружить себя.
Ребекка – колдунья, погибающая от своих собственных чар: зелье, которое она сама приготовила, ее умертвило.
Дузэ не верит ни в какие зелья, ни в какие видения. Когда ее оскорбляют, ей больно; когда она умирает, ей страшно; но мертвых она предоставляет хоронить мертвецам. Дузэ не подозревает, что в «Росмерсгольме» семь действующих лиц: она думает, что их только шесть. Но мы знаем эту седьмую, эту странную Беату, которая при жизни «не выносила запаха цветов» и теперь, после своей смерти, приходит в дом Росмера, чтобы наложить свой запрет на любовь: напрасно Ребекка украшает комнату цветами, которые «так сладко одурманивают своим ароматом»: в Росмерсгольме не могут цвести цветы, как не могут звучать песни.
Ребекка Вест любит цветы, но она понимает, почему они погибают в Росмерсгольме: Элеонора Дузэ этого не понимает.
Я умею любить Ибсена и умею любить Элеонору Дузэ, но когда они вместе, я твердо знаю, что уже нет театра и надо снова и снова искать его.
О Верлэне
Не раз приходили в мир лирики и чаровали своею свирелью чуткие сердца, и погибали, конечно, расточая сладостный яд, равно губительный и для слабых душ и для самих поэтов. Но, кажется, ничья гибель так не трогательна, как гибель Верлэна. Что такое «душа Верлэна»? Разгадать эту тему, это значит разгадать, что такое лирика вообще, потому что Верлэн – самый несчастный и самый последовательный из лириков – последовательный в своей непоследовательности.
«Искусство, друзья мои, это быть абсолютно самим собою», – так Верлэн определяет искусство. Но здесь и начало и конец – здесь и точность и та неопределенная зыбкость, которая свойственна лирике. Когда же Верлэн остается абсолютно самим собою? Тогда ли, когда он собирается жениться на Матильде Мотэ и пишет своей возлюбленной «La Bonne Chanson» – книгу, не лишенную сантиментальности и наивной веры в возможность благополучной любви? Тогда ли, когда он сочиняет пьяные песенки в честь своего коварного друга Артура Римбо, этого неисправимого «Pierrot gamin»? Тогда ли, когда он в тюрьме поет Деву Марию, в ужасе от своих падений? Или тогда, когда он «parallelement» воспевает «cuisses belles, seins redressants, le dos, les reins, le ventre» какой-то неизвестной любовницы, воспевает все то, что «праздник для глаз, для жадных рук, для губ и для всех чувств»?
Верлэн всегда оставался самим собою и всегда был искренен. Но в этой постоянной искренности была коренная противоречивость. И, право, эта тема совсем не литература. Разве сотни «лириков», не имеющих никакого отношения к стихам и книгам, не проходят мимо нас с блуждающим и жутким взглядом? По счастливой случайности Верлэн писал стихи, а сколько «Верлэнов» с такою же изменчивою душою, с такими же мечтаниями, гибнут среди нас, не оставляя после себя памяти в ритмических строчках…
Верлэн пьяница, развратник, покушавшийся на убийство своего друга, не сумевший устроить сносную жизнь жене и не позаботившийся о воспитании сына… Верлэн – бездомный бродяга, изведавший ужас больницы и грязь тюрьмы… И он же, этот преступник, изнемогал всю жизнь в нежной печали и повторял в своих стихах евангельский завет: будем как дети. Верлэн пришел к нам, чтобы напомнить в певучих стихах о наших братьях, которые «низко пали», но в глазах которых еще сияет свет любви. Лирика не только полет, она и падение. В лирике нет веры, нет надежды. Но в лирике есть влюбленность, то странное очарование, которое влечет к себе, как опасность, как зеленые созвездья, как морская даль.
Иные поэты умеют преодолеть лирику и овладеть своим даром во имя высших целей. Таков был Данте. Но, кажется, никто из «младших» поэтов не был так покорен лирической стихии, как Верлэн. Он требовал от стиха, чтобы он был «plus soluble dans fair», и он сам растворялся в мире, сливаясь с его мелодиями и с его благоуханиями. Верлэн не знал никаких целей. И поэзия его бесцельна. Но она и бескорыстна. Цель в ней самой – в ее человечности: она всегда абсолютно равна переживанию поэта. Она никуда не ведет. Если она может чему-нибудь научить нас, то лишь одному – прощению… Какую бы маску ни надевал поэт – маску иронии, лукавства, фривольности или даже строгости, всегда в его стихах звучит одно: сумейте все понять и все простить.