И строй курсантов двигался навстречу в удивительно новых, только что выданных гимнастерках, лица молодые, веселые, словно бы я знаком был где-то со всеми много лет назад и потерял навеки… Я несказанно им обрадовался, а двое юных, неуловимо знакомых мальчиков (ведь они были моими друзьями!), бойко выйдя из строя, захотели помочь мне нести подушку и одеяло, засмеялись, показывая сахарные зубы, начали лепить снежки, готовые охотно поиграть со мной. Но я, подталкиваемый невнятной силой, вдруг повернулся и быстро пошел назад к едва темневшей в конце площади чугунной ограде, к ворогам из этого города, к смутному спасению…
Весь город плыл в тумане между небом и землей, проступая матово-серебристыми очертаниями куполов. Затем горячее солнце залило башни минаретов, крыши, радужные фонтаны, изобильные сады и реку, текущую между тополями. И все заиграло, засверкало, потеплело — жизнь заполнила шумные базары, многолюдные улицы, всюду зеленели на углах карагачи, всюду влюбленно стонали горлинки в листве, звучали спокойные голоса людей в белых одеждах, величественно поворачивали на длинных шеях маленькие головы верблюды, глядя вокруг зеркальными глазами, гибкие женщины, присев на корточки у фонтанов, набирали в кувшины воду, смеялись дети, и всюду вершины тополей виднелись в знойной синеве.
Удивительно то, что в воображении я несколько раз видел, ощущал этот белый восточный город, его дома, его людской шум, прохладу от глиняных дувалов, ароматную терпкость винограда в садах, радостные крики детей, запахи простой жизни, объединенной под солнцем, без ненависти, без печали, и во всем этом было что-то родное, тысячелетнее, нерушимое. И хотелось остаться здесь навсегда, навечно слиться с этой благодатной землей отцов.
Но потом почему-то оказывался я на середине быстрой реки, поток буйно ревел, упорно нес меня мимо улиц и мечетей, мимо деревьев и мостков, устремлялся в раскрытые ворота, повисшие над водой, и навстречу кидалась в глаза бескрайняя, пышущая жаром пустыня, и охватывала тоска выжженного пространства, через которое мчала меня река, одинокого, изгнанного из сказочного города, родившего человечество.
Я застонал оттого, что моя постель была освещена бледно-жемчужным светом и от ощущения безвыходной затерянности в беспредельности.
Лежал с закрытыми глазами, потолок и крыша разверзлись: надо мной была неизмеримая острая высота, напоминающая воронку, откуда из черного небесного холода опускался и шел к земле бесконечно прямой лучик, вкрадчивой ощупью находя и озаряя меня с ног до головы.
Что это был за луч? Какое значение имел он? Почему среди затерянной в России деревни и осенних ночных лесов он искал и нащупывал именно меня? Может быть, в этом лучике было великое напоминание о моей изначальной и конечной связи со Вселенной?
Не один год я помню разверстую бездну неба, загадочную опасность лучика, направляемого на меня неизвестной силой, разумом ли природы, неким ли мыслящим существом, обитающим в космосе, и мне было жутко потому, что я не понимал, зачем это все со мной происходит, зачем возник из мироздания ледяной лучик и что надо было ждать в моей судьбе этой ночью.
Еще помню, что слух мой был обострен, я слышал шум крови в висках и мерзкий крик ворон в саду, заставшем в сереющем небе вершинами берез.
В длинной очереди я подходил к железнодорожной кассе, а сзади теснили меня, наваливались, дышали в затылок. Потом возникло за стеклом у электрической лампочки белое узкое лицо с козлиной бородкой, оно, это лицо, что-то говорило мне, я же не мог разобрать ни слова, потому что оглох (наверно, сказывалась моя артиллерийская глухота после войны), и, весь неудобно искособочась под напором очереди, нагибался, приникал ухом к окошку кассы, но по-прежнему не слышал ничего.
В бессилии я кричал, ругался, негодовал, однако он ничего не понял из моих слов, а я не понял его. Затем сильным ударом в бок меня оттолкнули от кассы, и грубые суетливые спины темно задвигались, закачались, сомкнулись, стеной загородив кассира и свет из застекленного окошечка.
Этот сон, подобно продолжению, снился мне в разных вариантах, и утром я думал с надеждой: билет на поезд мне не дали, ибо рано еще уезжать…
Я все чаще вижу ее…
Она мыла полы, одетая в холстинковое платье, какие носили в пору ее молодости, но была уже немолодой. Стояло весеннее утро, мокрые, отполированные водой доски весело поблескивали в уютной, освещенной солнцем комнате, пахнущей свежим воздухом, напоминавшей светлую нашу комнату в Ташкенте, где началось мое детство. И мне стало жаль ее, когда она плечом устало отбросила с лица русые волосы, и, охваченный любовью, я сказал тихо:
— Мама, можно тебе помочь?
А она выпрямилась, однако не обернулась, не взглянула на меня, сказала ласковым голосом:
— Разве это мужское дело, сынок? Ты когда-нибудь потом, потом поможешь мне…