Но — не могу ее вспомнить… Такой фразы которая выпукло видна была во сне, нет в романе. Ее создало продолжающее работу мое неуспокоенное воображение, создало — и мучает меня в забытьи не первую ночь.
— …В пять проснулся, тихо в комнате, светло, луна против окошка светит, жена еще спит. Туда-сюда повертелся, снова лег — и тут снова такой сон непонятный в голову полез… Ну, надоел, понимаешь ты, этот сон. Будто на работу я пришел, как и полагается, к семи часам, все нормально, а уже в цехе пощупал карманы, глядь — часы и деньги забыл в пальто. Пошел назад, а в раздевалке монтажники какие-то незнакомые. Смотрят на меня, понимаешь ты, и не узнают. И раздевалка вроде не наша. Уборщица и говорит: «Идем, покажу тебе раздевалку». И повела через какие-то поля, леса. Ну, долго идем. Все незнакомое: лес темный, поля вечерние, ни души нигде. Потом нашли часы на дороге. Поднял я их и опять в грязь уронил. Жалею, циферблат вытираю. Потом назад идем. А навстречу — рабочий знакомый. Я ему: так и так, мол, часы искал. А он: ничего, в ночную смену пойдешь. Ну, до того, понимаешь ты, надоел этот сон, сам во сне чувствую, что надоел, а проснуться не могу. Вытираю циферблат, поднес часы к уху: идут. Во сне слышу, что идут. Надоел сон!
Рассказ режиссера
Она приснилась мне в белом подвенечном платье, какие никто тогда не носил. Она стояла прямая, смертнобледная, с опущенными глазами, тени ресниц были видны на щеках. Я чувствовал ее рядом с собой в глубине московского двора, а вокруг суетились, бегали испуганные люди, безголосо кричали, задирали головы к ночному небу — низко над крышами партиями шли, возникая из зарева, черные бревнообразные самолеты.
Я знал, что бомбоубежище в другом конце двора, метрах же в пяти справа, за тамбуром, была каменная лестница в подвальчик, там до войны держали дрова — дверь, обитая войлоком, темнота, запах плесенной сырости, — и я тянул ее за руку не к бомбоубежищу, но к этим чернеющим ступеням вниз, тянул не с мыслью спасения или чувством ужаса перед бомбежкой, а с таким неистовым молодым желанием обнимать, целовать ее в темноте подвальчика, скрывшись от людей, от их животного страха, неприятного и непонятного мне. Только одно я испытывал тогда — ощущать ее губы, ее грудь, крепко обтянутую скользкой шелковистой материей платья, я так вожделенно хотел быть с ней вдвоем, так хотел ее прохладной молчаливой близости, что сердце оглушающим колоколом ударяло в висках.
Где мы познакомились — не знаю, не помню…
За ее бледное лицо, неумело-робкое движение ее губ, когда она отвечала на мои поцелуи, я мог бы отдать жизнь — родниковый холодок ее рта не утолял меня, я был подобен изнеможенному зноем несчастному, который случайно жадно испробовал вкус ключевой воды — и но напился…
И четко я помню: в том сумеречном, освещенном заревом дворе, среди мечущихся людей, она стояла чистая, как январский ледок, вся скорбная, и почему-то не шла со мной в тайный подвальчик, где я представлял ее уже в объятиях и ощущал влагу ее губ, ее зубов, эту сжигающую муку неутоленной жажды.
Вот и все.
И еще помню, с каким горьким, раздирающим душу чувством одиноко проснулся я в своей неприютной постели холостяка и впервые за много лет чуть не закричал от тоски. В моей длительной и непростой биографии были женщины, которых я любил, наверное. Но кто была та?.. Чье лицо? Нет, я не помнил определенных черт лица, только что-то смутное, овальное, бледное…
Видимо, во сне это была тень женщины или идеал женщины, и лишь ее одну я должен был когда-то встретить в мире и полюбить, но не встретил, так, в общем-то, никчемно и пустовато прожив без нее целую жизнь.
Однако почему Москва, бомбежка, зарево? И почему она в немыслимо белом и длинном платье? Кто это мне может объяснить?
Хмельной после банкета, я бежал по улице провинциального городка с грязными одноэтажными домами, бежал, задыхаясь в отчаянии, чувствуя, что опаздываю на поезд: оставалось несколько минут до его отхода, а еще надо было собрать чемодан, уложить вещи (какие вещи, почему уложить?), взять у кого-то билет, уже купленный для меня…
А из ворот на улицу беззвучно выезжали покрытые рогожей, обляпанные грязью подводы, и возле ближней подворотни стоял спиной ко мне человек в нелепо широком черном плаще, напоминавшем сложенные на плечах крылья, и распоряжался отъездом подвод, жестами командовал возницам, мужичкам с острыми бедовыми глазами.
Я обрадовался несказанно, встретив этого широкоспинного человека, — да, да, ведь у него должен быть мой билет на поезд, ведь прежде этот человек был хорошо знаком мне: когда-то вместе с ним ездили мы очень далеко за границу…
Я остановился посреди мостовой, переводя дыхание. Он повернулся, но, оказывается, лица у него не было, а было нечто такое, что сообщало ясно: действительно, у него билеты, он знает номер вагона и мое место в поезде.
Но кто он?