– А теперь ты свою гордость переломила, – медленно произнес Лозинский. В его глазах мелькнула жесткая, колющая насмешка. – Кающаяся грешница возвращается в семейное лоно, преступная жена смиренно припадает к ногам своего оскорбленного владельца… А владелец – такой порядочный и великодушный, он не лакей, чтобы мстить… Он поднимает грешницу и, к обоюдному умилению, дает ей прощающий поцелуй… Тоня, Тоня, что же это?!
Лозинский быстро сел на скамейку и засунул руки меж колен.
– Как же мы теперь сможем жить? Я правду скажу тебе: где-то в душе, вне сознания, мне все время чувствовалось, что ты любишь меня, что ты опять придешь ко мне… Но как рабыня придешь, подавленная своим «позором», – господи, гадость какая!.. Придешь как товарищ, гордо подняв голову, свободная и чистая: «Вот, я ошиблась, я по-прежнему люблю тебя». А теперь – как же ты сможешь жить со мною под постоянным гнетом моего великодушного «прощения»?
Его голос обрывался. Антонина Николаевна, припав подбородком к спинке скамейки, горящими, думающими глазами смотрела в чащу сада.
– Господа, запирается сад. Не слыхали, что ль, звонков? – угрюмо сказал подошедший в темноте сторож с бляхою.
Они пошли к выходу. Антонина Николаевна шла, опустив голову, глубоко и медленно дыша.
– Как странно!.. Как все это странно! – тихо сказала она.
Они повернули на Вторую линию. Медленно, все думая, Антонина Николаевна заговорила:
– Припоминаю, ты и прежде несколько раз высказывался так. Но я тогда это право свободы относила к тебе – и возмущалась. Мне казалось, – просто, ты рассуждаешь умом, не оправляясь с чувством, и все это было бы грязно, гнусно, если бы не было у тебя только отвлеченными рассуждениями. А теперь… Господи, как странно!..
С легким, счастливым вздохом она просунула руку за его локоть и прошептала:
– Гриша, ты понимаешь, что ты меня делаешь человеком? – И, стиснув его руку, крепко прижала ее к груди.
– Тонечка! Делайся, делайся им! – радостно заговорил он, наклоняясь к ней. – Ведь только тогда и жизнь может быть и счастье… К черту рабскую гордость, пусть лучше будет гордость свободного человека!.. Да?.. Да?.. – И он с настойчивою, зовущею радостью заглядывал ей в лицо.
– Да… – ответила она с медленною улыбкою и еще крепче прижала его руку к груди, глядя в землю широкими, неподвижными глазами.
Они долго ходили по улицам и говорили, говорили… В колдовском сумеречном свете тянулись пустынные бульвары, неугасающий север светился мягко и радостно. Было тепло, пахло душистым тополем. Они шли, садились на скамейки, опять шли дальше. Антонина Николаевна рассказывала:
– Это был какой-то чад, угар, какое-то опьянение… Как это случилось? Я теперь не могу понять. Но только, знаешь?.. Нет, но все-таки все это мне так чуждо… Я вот вспоминаю: нет у меня любви к нему, это был какой-то чувственный ураган; он мелок и полон только собою, своею славою; скромничает, потому что это выгодно, а сам украдкою следит, оглядываются ли на него на улицах и в скольких позах выставлены его портреты на открытках… Так вот: я не люблю его, в душе – сознание, что это была горькая ошибка; но нет стыда, который бы жег за это, нет чувства позора, гадости случившегося. А между тем, если бы ты что-нибудь такое сделал, мне кажется, я бы тебя никогда не простила. То есть, может быть, простила бы, но в душе все-таки бы презирала тебя…
Он молча целовал ее в ладонь руки.
– Куда мы зашли, смотри! – вдруг засмеялась Антонина Николаевна.
Тянулись заборы, какие-то пустыри, заросшие лопухом; роса серела на траве. Небо светлело и становилось золотистым, вдали сквозь дымку сиял золотой купол Исакия.
– Помнишь, – сказала она, – шесть лет назад, когда мы полюбили… Мы так же всю ночь проходили по Москве.
Вдали по проспекту ехал сонный извозчик. Лозинский кликнул его, они сели в пролетку.
Колеса на резинах мягко покатили по мостовой. Лозинский тихонько обнял Антонину Николаевну, она ласкающе подалась к нему.
– Как странно! Все-таки, как это странно!.. – повторяла она, улыбаясь, как в счастливом сне.
1904
На высоте*
Парный извозчик ехал по шоссе в гору. За черными садами море смутно сверкало под звездами. Ордынцев упорно молчал. Вера Дмитриевна осторожно просунула руку под его локоть и с ласкою заглянула в глаза.
– Боря, ты за что-то сердишься на меня?
Ордынцев пожал плечами.
– Нет… За что сердиться? – Он в нерешительности помолчал. – Я только немножко удивлен. Ну, как ты, Верочка, до сих пор не знаешь, что значит «пойти в Каноссу»?
Вера Дмитриевна медленно высвободила руку и со сдержанным вызовом ответила:
– Что ж делать, не знаю!
– Не знаешь, – ну, спросила бы меня потом. А то при всех.
– Я вовсе не стыжусь показать, чего не знаю. Мне интересно было, что говорил профессор Богодаров. А он все поминал эту Каноссу. Я и спросила… Очень мне нужно, что подумают!
– Оно так, но я не понимаю, – для чего выставлять перед всеми свое невежество? Какая в этом нужда?
Пролетка катилась. Вера Дмитриевна молча смотрела в сторону. Вдруг она быстро сказала:
– Лучше я никогда не буду ездить с тобою к твоим знакомым. – И голос ее задрожал.