Был десятый час. Антонина Николаевна уложила ребенка и снова села шить. В раскрытые окна несло из нижних этажей кухонным запахом и вареным маслом, но все-таки чувствовалось чистое дыхание весны. С тихого неба лился сумеречный, задумчивый свет. Глубоко внизу, на дворе, играли ребятишки, сбоку у открытого окна сидела горничная и вполголоса пела:
Лозинский прошелся по комнате. Антонина Николаевна сказала:
– Готово ваше пальто.
Он, нерешительно улыбаясь, взглянул на нее.
– Теперь вам не будет стыдно пройтись со мною по улице?
Она засмеялась.
– Тогда пойдемте пройдемся, – предложил он. – Вечер такой хороший.
Они вышли, прошли на набережную. Все вокруг выглядело странно: север неба сиял широко и мягко, было совсем светло, а жизнь затихала, улицы были безлюдны; черные пароходы на реке неподвижно спали. Лозинский и Антонина Николаевна дошли до Горного института, потом повернули назад. Они говорили, – и все говорилось легко, и все, что говорил один, было для другого важно и интересно. Иногда Лозинский, неожиданно обернувшись, вдруг ловил на себе ее взгляд, сиявший ласкою и любовью. И душа его закипала радостью, и сейчас же ему становилось стыдно: она сломила свое недоверие, просто и свободно пошла к нему навстречу, как к товарищу, а в нем, как в пошлом самце, тотчас же загораются ожидания. Но опять светлою, сдерживаемою ласкою сияли ее глаза, и ликующая радость охватывала его, и чувствовал он, боясь верить и все-таки веря, что она снова любит, любит, – может быть, еще сильнее прежнего.
Они прошли мимо Николаевского моста. Гранитные сфинксы смотрели в смутном, радостном ожидании, громадные здания стояли тихо, словно насторожившись. И в теплой, ласковой белой ночи было то же радостное ожидание. Антонина Николаевна сказала:
– Сядем где-нибудь, я устала… Дайте мне руку.
– Зайдем в Румянцевский сад, – предложил Лозинский.
Ее рука опиралась на его руку, они чувствовали друг друга и стыдливо старались держаться дальше. В темной боковой аллее пахло сиренью и душистым тополем.
– Сядем, – сказала она.
Они опустились на скамейку. И вдруг, – Лозинский сам не знал, как это случилось, – он наклонился к ее уху и с счастливою улыбкою прошептал:
– Тоня, Тоня, ведь ты меня по-прежнему любишь! Она отшатнулась и испуганно взглянула на него.
– Тонечка, погоди!.. Родная! – заторопился он. – Ты любишь, это несомненно, но для чего-то считаешь нужным скрывать это… Для чего? Я не могу понять, но это так… Разорви эту ложь, стань выше ее…
Она отвернулась и припала лицом к спинке скамейки. Ее плечи тряслись и вздрагивали.
– Ну что? Что? – взволнованно спрашивал Лозинский, и страх охватил его, что он ошибся.
Антонина Николаевна порывисто двинулась, хотела подняться и уйти и вдруг повернулась к нему – бледная, с текущими по лицу слезами.
– Господи, как мучительно!.. Да! Да! – с надсадом крикнула она. – Люблю!.. Давно уж опять люблю, – в сущности, никогда и не переставала… Я тебе последний год не писала, ты спрашивал почему… Вот почему: я боялась, что не выдержу, что у меня сорвется с пера: приди кс мне, мой любимый, мой хороший, светлый!..
Лозинский, охваченный счастьем и недоумением, вста\.
– Почему же ты этого не написала? Она продолжала:
– Ты знаешь, когда мы тогда в первый раз встретились… Ты хотел сейчас же зайти ко мне… Я испугалась и отказала. Знаешь, почему? У меня висел твой портрет, я боялась, что ты увидишь его и догадаешься. К вечеру я его спрятала…
Он медленно сел и, сдвинув брови, внимательно слушал.
– И потом, когда ты ушел вечером, я плакала и целовала твой портрет, и в сотый раз перечитывала го твое письмо – помнишь, которое ты написал мне, когда я тебя известила, что сошлась с ним… Ты писал: «Дай бог, чтоб у тебя с ним было прочное, хорошее счастье. Если же это окажется увлечением, то, во всяком случае, знай, что я по-прежнему люблю тебя»… И еще ты писал, что, конечно, все это не помешает нам остаться друзьями… Как все это было поразительно! И как сдержанно, любовно, – с любовью даже к нему!.. И всегда, всегда ты стоял передо мной, с серьезным, грустным и вдумчивым лицом… Вот такой, как сейчас! – в опьянении счастья улыбнулась она, взяв его руку в свои.
Лозинский машинально высвободил руки и, засунув руки в карманы, заходил около скамейки.
– Господи, если бы я знал!.. Если бы я знал!.. Но для чего же, скажи, для чего ты все это скрывала?
Он остановился перед ней в ожидании ответа, который был ему уже ясен. Она в удивлении всплеснула руками.
– Гриша, неужели же ты этого не понимаешь? Гордость есть у меня, гордость!.. Разбить твое счастье, надсмеяться над твоею любовью, а потом с легким сердцем воротиться: ну вот, я опять пришла… Да еще с ребенком от другого…