Бедный Корявка, как-то проснется, как-то узнает, на кого будет восхищаться, где теперь его Балда Балдович – Петр Иванович Галузин?
Снились Корявке черти, по набережной будто скачут черти, как палочки черные, скачут черти, а вместо головы пол-шапки, и чертовка с чертями ходит, маленькая, немолодая, и сам главный Зефеус, бес белый, глаза белые…
– Мы тебя, Корявка, любить будем! – говорят черти.
– Полно, отпустите!
– Нет, не отпустим, не можем. Мы тебя любить будем!
– Петр Иванович!
И в последний раз ветер, взвинтив над Петербургом, улетел с своей силой в места непроходные:
там, на Печоре, вкруг Железных ворот, погулять ему.
С вихрем не нашим над нашей землей летел Петр Иванович, не Петр Иванович Галузин, душа человечья.
Третьи уж сутки, как сорвался с карниза, и летел и летел… не вверх, не вниз, не налево, не направо, а так, как летает душа человечья.
И видел Петр Иванович, – душа человечья, – без перерыву и Россию, все концы ее видел, и в то же время свою Пушкинскую квартиру с малиновой наклейкой на парадной двери о сдаче, и в то же время у стола над зеркальцем Корявку – Корявка трудился над и своей бороденкой, маленькими ножничками подстригал ее чисто, как бритвой: завтра в баню, завтра суббота! – и в то же время старичка генерала над архивным делом – это дело Петр Иванович с неделю как взял от Корявки для генерала. И видел то, чего никогда не видел, только хотелось увидеть – подъезжали министры с докладом и как все было не так, как он думал! – и себя увидел – да где же это он, Господи?
Венчик на лбу с тремя крестами: Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!
И Павочку увидел, она у окна стояла, раскрыв свой алый ротик… близко, а не коснешься.
И смотрит и не видит.
И не сказать и не окликнуть.
И он в тосках заметался.
Откуда ему свет засветит, или откуда ему заря воссияет?
А мимо по стезям и дорогам другие проходили, претерпевшие в жизни –
В скорбях.
В бедах.
В теснотах.
В ранах.
В темницах.
В нестроениях.
В трудах.
В бдениях.
В очищениях.
В разуме.
В долготерпении.
В благости.
В Духе Святе.
В любви нелицемерной.
В словах истины.
В силе Божией –
По стезям и дорогам к Звезде Пресветлой.
И маленькие девочки в синих платьицах, сплетаясь ручками, друг за дружкой гуськом шли навстречу от Звезды Пресветлой.
Откуда ему свет засветит, или откуда ему заря воссияет?
Петр Иванович с болью рванулся от окна – оторваться не может.
Он ей завечен?
Завечен, – на весь век.
И смерть не отсекла?
Смерть никогда не отсекает.
Он рванулся и понял –
Он понял, что так все и нужно, и то, что было, и то, что есть, и то, что будет –
И тарабаниться нечего.
И повис…
Там, где мучатся души в тоске.
«Он один – он это знает! – он один, который ее так любит, как никто не будет так любить, любит без всякой надежды, любит всем существом и готов для нее ее не видеть, не встречаться, он только ждать будет, чтобы увидеть… и будет самый тихий, тише воды, и самый смирный, ниже травы, вечно покорный ее раб!»
По карнизам*
Карнизы
В детстве я не читал книг. И, когда мои сверстники зачитывались Майн-Ридом, Купером, Жюль Верном, я не прочитал ни строчки. Потом – в тринадцать лет у меня все изменилось и я не мог понять, что было раньше; я жил какой-то своей жизнью.
«Книгу читают от тяжелой жизни!» – так бы теперь сказал, но тогда не говорил, но чувство такое было.
«А почему Майн-Рид, Купер ——?» –
«Да жизнь бедная и надо же заполнить, и вот читают!» – так сказал бы теперь. Стало быть, книга – или «чтобы забыться» или «заполнить». А мне ничего этого не нужно. Жизнь у меня была богатая, все минуты разобраны, дела всякие – теперь я не понимаю, зачем и для чего все это мне надобилось?
Из трех моих братьев – двое лунатики. Наши комнаты в мезонине, и в окнах на лето деревянные решетки, только руку просунуть. В лунные ночи лунатики вылезали из окна и ходили по карнизу. (Для них потом и решетки выдумали!) Самое жуткое: встреча двух с протянутыми руками. Им-то ничего (им и так и в воздухе – их луна поддерживает!), но со стороны смотреть очень жутко. А я и не лунатик, и не во сне, и не в луну, я искал головокружительных карнизов.