Однако show[49] Ирвинга Стоуна для Арама на этом не закончилось. Два часа спустя он обнаружил того в комнате, примыкающей к бару, посреди целой ватаги, рассевшейся как попало, кто взгромоздившись на табуреты, кто устроившись прямо на ковре, оживленно слушавшей его болтовню. Рядом с Ирвингом Арам узнал издателя из Лозанны, который только что выпустил первую крупную биографию Тобиаса, доведенную до самых последних годов его жизни. Несчастный, очевидно, приехал сюда с контрактом в кармане, надеясь увезти его подписанным, но, кажется, уже не контролировал события, был подавлен изрекаемыми Ирвингом глупостями и, должно быть, спрашивал себя, кто заплатит по счету за стаканы, которыми тот угощал всех направо и налево. Иметь дело со Стоуном было рискованно, в том смысле, что он прямо хватался за любую возможность не раскошеливаться самому.
— Садитесь здесь, с нами! — вскричал Ирвинг, заметив Арама. — Подвиньтесь, — сказал он, обращаясь к Бадрю, который должен был радоваться появлению этого экрана между собой и извергающимся пророком.
— О Швейцарии, господа, что говорить? Мы здесь находимся, и, значит, молчок! Она наша нянечка, для нас для всех, вечных изгнанников, изгнанников с самого первого часа нашего пребывания на земле.
Потом, повернувшись к Араму и обращаясь прежде всего к нему:
— Есть одна нация в Европе… французы. Вам они знакомы?
— Немного, — ответил Арам, хотя, за исключением Ментона, — но то был эксперимент без будущего — на их территории никогда не было ни одного «Ласнер-Эггера».
Атмосфера в помещении была накалена: все жадно следили за развертывающимся спектаклем, заранее предвкушая невероятное половодье речей, и, разделившись на тех, кто сочувствует, и тех, кто ерничает, были готовы всему поддакивать.
— Везде просто мода говорить о них плохо. Особенно в Америке. Пусть американцы прежде подметут перед своим порогом… Однако вернемся к французам: очень скучно быть великим народом или, точнее, вспоминать о том, что все уже в прошлом. Трудно точно сказать, когда именно. Победы, поражения… Часто оказывались загнанными в угол. И никогда не были в полной островной безопасности от англичан с их горностаевыми мантиями из заячьей шкуры. Странная судьба у этих французов. У ваших соседей. У наших соседей. Которые вдруг ощутили под ногами пустоту… Знаете, я их все-таки люблю. Они такие искренние. Вплоть до тех идей, которые защищают они одни. Они не могут прийти в себя от новости, что мир мог бы прекрасно обойтись без них. У них от этого появляется комплекс. По правде сказать, у всех наций есть какой-то комплекс. У вас у первых. Возьмите, например, итальянцев… они считают, что слишком много жестикулируют и что их не принимают всерьез. А драма для французов состоит в том, что их долго принимали всерьез и что все это вдруг лопнуло. Попробуйте-ка им объяснить, почему их бог уже не француз. Почему их шерстяной чулок превратился в дырявый носок. Но если вы хотите знать мое мнение, то я вам скажу, что они напрасно переживают: будущее за княжествами. Кто сегодня выкручивается лучше всех — не будем говорить о Швейцарии, в которой мы находимся, — кто лучше всех на практике выкручивается в том, что касается денег и забастовок? Ватикан и Монако. Политика — это сплошной фольклор. А интеллигенты, которые думают наоборот, — это зоопарк!..
— А церковь, господин Стоун? — спросил робкий голос, голос, принадлежащий, очевидно, единственному человеку из всех собравшихся, кто принимал всерьез это словесное жонглирование. — Церковь, вы считаете, что с церкостью все обстоит хорошо?
— Наилучшим образом. Все разваливается. В прошлом году я был в Риме и видел папу на его балконе. Видеть его еще куда ни шло, но послушать, что он говорит! Что ни слово, то все мимо, вываливает черт те знает что на головы людей, которые только о том и думают, как бы его сфотографировать… как какое-нибудь затмение. Этот бедный папа-могильщик отказывается вписать мастурбацию в число основных прав индивида. А при этом вообразите-ка на секунду, каким бы стало общество… сверхутрамбованным… без этой маленькой хитрости предусмотрительной природы. Так что еще один несчастный на этом посту, после его весьма почтенного предшественника, XXIII, славного в общем-то малого, уши у него были как капустные листья, и курил «Национале».
После того как стих смех, молчание немного затянулось. Потом тот же наивный голосок снова спросил:
— А что же, господин Стоун, по вашему мнению, тогда остается?
— Беспорядок. Бессмыслица. Или же… или же нечто такое, чего мы пока еще не видим. Нечто такое, что мы еще не различаем.
Это была начальная стадия духовидческой и пророческой фазы. На этом месте Арам вышел из помещения. Однако в конце коридора он услышал, что его окликают. Ирвинг опять стоял здесь, сзади него, но выражение его лица было совершенно другим, словно он сменил и маску, и кожу. «Может быть, он действительно настоящий поэт», — подумал Арам.
— Вы убежали от ваших почитателей?
— Эти люди мне осточертели… Вам мой спектакль не понравился?
— Не совсем. И да, и нет.