— Он удивительно прост, — объяснила она. — Нет почти никаких правил, только глаголов неправильных много, а падежей нет… произношение действительно трудно. Но я думаю, если бы вы занялись даже теперь, то это вам могло бы удасться без особенного труда… Притом есть самоучители.
Я поблагодарил ее за указания, сказал, что я теперь, так как времени свободного у меня много, — непременно займусь и уверен, что у меня скоро пойдет, в особенности если она укажет мне какого-нибудь учителя английского языка.
Она затруднилась и сказала:
— Все учителя… то есть присяжные учителя, которые живут уроками, они будут настаивать на возможно большем числе их, а я уверена, что вам нужно два-три урока, чтобы указать только главное.
Я поблагодарил ее за высокое мнение о моих способностях и прибавил:
— Я не смею просить вас… Но если б вы нашли свободными от ваших занятий два или три часа времени, чтобы только… указать мне…
Эта просьба, очевидно, ее сконфузила. Она даже слегка покраснела.
— Отчего же? — пробормотала она. — Я думаю, что я могу, и время у меня найдется. Если желаете, то я сегодня же приду… у меня… неудобно… Я кончу раньше здесь занятия и буду у вас часов около двух. Вам удобно? А мне будет по пути (она жила на Английском проспекте).
LXXVIII
Около двух часов она явилась в легкой полосатой накидке и серой соломенной шляпе. Лицо ее было закрыто густой темной вуалью. Все это к ней удивительно шло. Но я думал, что в целом свете не было такого костюма, который мог бы ее изуродовать; по крайней мере, мне так казалось.
Помню, я разложил перед диваном ломберный стол, положил на него только что купленные мною книги, бумагу, чернильницу — одним словом, озаботился явиться перед ней самым аккуратным и старательным учеником.
Она вошла так просто, без всякого кокетства, тотчас же сняла бурнус и шляпу и, не допустив меня помочь ей, положила то и другое на кресло.
Затем провела рукой по лбу и с легким вздохом опустилась на диван.
— Сегодня так жарко… и я так устала, — сказала она. — И тотчас же раскрыла Робертсона и принялась толковать — просто и ясно, как будто она во всю жизнь свою была учительницей английского языка.
Она прочла мне азбуку и объяснила произношение.
— Здесь, — сказала она, указывая на Робертсона, — вы найдете произношение каждого слова. Если же нет, то вы найдете это в лексиконе Рейфа.
Я весь был поглощен вниманием к ее толкованию и старался этим вниманием отплатить ей за ее обязательную услугу. Порой у меня навертывались мысли: да не внушено ли ей насколько возможно овладеть мной? Я вглядывался в ее прелестные глубокие, темно-голубые глаза. В них было столько ясности, детской откровенности и простоты, что мне сделалось совестно за мое подозрение и между тем я все-таки высказал его ей прямо в глаза и совершенно неожиданно для себя самого.
Я смотрел на ее рот, когда она произносила тарабарские английские звуки, и меня поражала и притягивала красота изгибов и движений этих губ, и в особенности нижней, более толстой, которую она выставляла вперед. «Господи! — подумал я. — Чего бы я, кажется, не дал, чтобы с любовью, с благоговением поцеловать эти губки». И, подумав это, тотчас же покраснел невольно. А вслед за этим, чтобы скрыть мое смущение, решился признаться ей в моем подозрении.
— Простите меня, — сказал я, положив мою руку на ее руку. — Простите мое невольное подозрение… Я об вас подумал: не было ли вам внушено то, что вы теперь так обязательно и великодушно взялись исполнять, то есть не было ли вам внушено от кого-нибудь, чтобы стараться привлечь меня на сторону ваших соплеменников?
LXXIX
— Нет! — сказала она просто и ясно, смотря на меня. — Если б это было, то я призналась бы вам, как вчера за ужином… — И она вдруг слегка покраснела и замигала; как будто краска моего лица сообщилась и ей. — Я не умею ничего скрывать, — сказала она, — и если меня заставят делать что-нибудь, сделать против кого бы то ни было, то это меня ужасно тяготит… Мне кажется, я такой родилась, и в детстве моем мне много пришлось вытерпеть от моей матери за то, что я не могла ничего скрыть от моего отца. — И она еще сильнее покраснела и торопливо прибавила, перебирая свой тонкий платок, надушенный какими-то удивительно нежными духами: — Он ведь у меня очень добрый… мой отец, только немножко взбалмошный и страшный консерватор. — И она слегка улыбнулась.
Затем она развернула книгу и снова принялась за толкование. Я старался слушать ее внимательно, хотя многого не понимал. Я чувствовал близость ее, и невольно припомнились мне слова ее дяди: «первый враг всякого единения — это неискренность и недоверие».
Порой голова моя слегка кружилась, и сердце как-то билось тихо и полно. Порой и она как будто уставала. Неожиданно останавливалась, не докончив фразу, потупляла глаза, и грудь ее тяжело подымалась под легким кисейным платьем.
Через полчаса она сказала:
— Ну, я думаю, на первый раз слишком довольно. Когда вы хотите взять второй урок?..