восторженно подняли на руки два могучих бородача, чьей единственной одеждой
являлись цепочки с медальонами, болтавшиеся на мохнатых грудях, и показали
публике, очевидно, как символ великой невыска-занности, которая выше поэзии.
Почему-то приволокли два голых манекена, выглядевших весьма застенчиво рядом
с голыми людьми. Кто-то прохаживался взад-вперед по краю сцены в гигантской
карнавальной маске крокодила. Милый улыбчивый человечек, похожий на карлика-
переростка, улучая момент, то и дело подскакивал к микрофону и пулеметио
отчеканивал афоризмы Платона, Канта, Гегеля, Кропоткина, затем молниеносно
удалялся и выжидал следующего момента для произнесения великих мыслей, им
коллекционируемых.
Небритые организаторы в грязных шортах и пляжных резиновых сандалиях,
сброшенные норовистым конем скандала, пытались добиться порядка столь беспо-
рядочно, что сами стали частью общей дезорганизации. Их идея свободной пляжной
публики отобрала у них самих свободу пользоваться микрофоном. Некоторые
итальянские поэты, все-таки протиснувшиеся к микрофону, что-то пытались прочесть,
но их заглушали, отпихивали мелкие бесы пляжа. Мелкие бесы вдруг показались
бесами по Достоевскому, и пахнуло промозглой одурью нечаевщнны, когда один из
итальянских поэтов,
424
пытаясь зловеще загипнотизировать публику, проорал «гражданскую» миниатюру
буквально следующего содержания:
Я убил Альдо Моро! Настало время
убить всех остальных!
Стало на мгновение страшновато, ибо список «всех остальных» был угрожающе
широк. И тут случилось нечто неожиданное, мгновенно показав все-таки существу-
ющую, на счастье, неоднородность публики. Лишь малая часть встретила это милое
приглашение к убийствам с энтузиазмом. Из толпы полетели бумажные пакеты с
песком, раздалось негодующее улюлюканье. Единственным итальянцем, заставившим
слушать себя в тот вечер, оказался мальчик лет двенадцати, неизвестно откуда
бесстрашно выскочивший на сцену и прочитавший немножко по-детски, но в то же
время с пылающими глазами карбонария революционное стихотворение Умберто Саба.
На единственные две минуты воцарилась тишина, как будто ангел пролетел. Отказ
большинства публики поддержать терроризм, двухминутное уважение хотя бы к
ребенку были единственными двумя крупицами надежды на завтрашний день, когда
должен был состояться вечер европейской поэзии.
Организаторы заверяли, что к гостям отнесутся иначе, чем к своим, они ухватились,
как за соломинку, за веру в традиционное итальянское гостеприимство. Но после
бедламного открытия кое-кто из них, видимо, крепко выпил от расстройства чувств,
как, впрочем, и некоторые участники фестиваля, и похмельная некрепость рук
ощущалась в недержании микрофона, опять бесконечно вырываемого ворвавшимся на
сцену пляжем. Все же публика начала слушать стихи, особенно аплодируя четким
ироническим строчкам поэта из ФРГ Эриха Фрида. Публике уже поднадоел хаос:
развлечение становилось скукой.
Ведущий, милейший парень Витторио Кавал, артист и поэт, плеснул на свое лицо
цыгана минеральной водой прямо из бутылки, освежился, сконцентрировался и
яростно прочитал по-итальянски отрывок из поэмы Иса
225
ева «Суд памяти». Строчки о красном знамени, сияющем сильней, чем знамена всех
других стран, прозвучали особенно впечатляюще, ибо красное знамя по-итальянски —
это знаменитая «бандьера росса». Одновременно раздались и аплодисменты, и свист.
Затем Исаев стал читать эти стихи по-русски. Он весь встопорщился, врос в сцену и
мужественно замолотил рукой воздух в такт темпераментно читаемым стихам, хотя
воздух этот был на полонен страшным гиканьем, и дочитал-таки до конца, на-
гражденный за силу волн аплодисментами.
Затем выступал ирландский поэт — увы! — пребывавший в прострации. Получив
микрофон, поэт странно заколебался всем телом, как изображение на испорченном
телеэкране, и стал неумолимо терять равновесие. Всем стало ясно, что он мертвецки
пьян. Он даже не мог разобрать букв на двух собственных страничках, еле держа их в
руке. Но при этом поэт очаровательно улыбался, чем вызвал симпатию окружающих.
Он прохрипел в микрофон одно-единственное слово — «виски», как будто только оно и
было написано на двух страничках. Фляжка была с восторгом подана, и поэт, осушив ее
одним махом, стал рушиться на заботливо подставленные руки зрителей.
И вдруг раздался громовой крик, как выражение заботы о немедленной
витаминизации ослабшего поэта: «Минестрони! Дадим ему минестрони!» И от одного
из костров, с поднятым на шест огромным походным котлом, окутанным паром,
знаменитого итальянского овощного супа, прямо по телам зрителей поперли несколько
косматых молодцов, похожих на дикобразов. Удивительно, с какой акробатической
ловкостью донесли они котел на сцену, никого не ошпарив, и начали кормить из
половника павшего на сцену поэта. И снова на сцену полезли все, кому не лень, и она
закружилась, поплыла, как беспомощно кружится паром, сорвавшийся с троса.
— Ты когда-нибудь видел что-либо подобное? — спросил я своего старого сан-
францисского друга Лоу-ренса Ферлингетти.
— Нет.
Мы оба ушли со сцены, потому что нам на ней нечего было делать,
226