Было похоже, что ты приняла какое-то решение, и от этого стала спокойной, холодновато-сдержанной.
Такой ты была на протяжении всех четырех дней до моего отъезда. И лишь в ту минуту, когда, расцеловав вас с Машенькой, я взялся за дверную ручку, чтобы двинуться в путь, губы твои дрогнули, ты отвела глаза в сторону и сказала чуть сконфуженно:
— Ну, ты только смотри это…
— Что, Таня?
— Это… веди себя как следует.
Я все понял.
— Дурочка, — сказал я и на прощанье еще раз крепко поцеловал тебя.
Часть третья
Луна зашла. Угомонились лягушки в болотце. Стало серо, сыро; мгла у поверхности земли как-будто поплотнела, но уже прочерчивались на фоне дымного предрассветного неба верхушки ближних берез, а в шорохах и звуках окружающей жизни чувствовалось предутреннее оживление.
Он все слышал. Внимание его как бы раздвоилось, и одна половина настороженно следила за тем, что было вокруг, другая — за тем, что происходило внутри его, в нем самом. Он слышал, как в поселке неподалеку прокричал петух и, словно подчиняясь команде, в разных местах и на разный манер — сдавленно, безмятежно, отчаянно — закукарекали другие. Потом хлопнула чья-то калитка, звякнула цепь, спросонок, лениво и недовольно, проворчал пес; залаял, будто закашлял больной коклюшем, низко и хрипло, второй; часто, зло, звонко протявкала третья собака. Потом далеко-далеко с неожиданной стороны донесся бархатистый гудок и тонкий, металлически отчетливый звук приближающегося товарного состава. И вдруг загрохотало, забило и смолкло: это в аэропорту опробовали мотор. А потом ненадолго настала тишина, и было слышно, как гудит проходящими автомашинами загородное шоссе.
Некоторое время ему чего-то вроде особенно не хватало, но скоро по разным, прежде не различным звукам он понял, что́ это: исчезло кваканье; спала, унялась наконец нечистая, неистовая сила в болотце. Глаза его в этот момент были закрыты, а когда открыл их, с трудом размежив набрякшие веки, он ничего не увидел. И не услышал больше шагов — только так же гудело проходящими машинами шоссе да нарастало, приближаясь, железное постукивание товарного состава.
Это он слышал. Но ему надо было другое, и потому то, что он слышал, мало интересовало его. Ему надо было, чтобы со стороны станции раздался приглушенный, сиплый свисток электрички, когда, тронувшись и не набрав еще скорости, она приближается к огражденному шлагбаумами переезду. Ему нужна была п о с л е д н я я электричка, и хотя какой-то частью сознания он понимал, что ее уже не будет, он ждал именно ее, потому что, как представлялось ему, п о с л е д н я я электричка была его спасением.
И он продолжал ждать. И он продолжал следить за тем, что происходило внутри его. Время для него как бы перестало существовать, важно было не время вообще, не часы, а иное: чтобы то, что происходило внутри его, не опередило того, что он ждал, что ему было надо.
Внутри его был жар, боль, бред и тиканье. Ему было холодно, зябли ноги, особенно левая в тесной туфле, но он говорил себе: я потерплю, я буду терпеть, я хочу жить, я должен дождаться, меня спасут. Он верил, что его спасут и он будет жить — теперь он будет жить совсем, совсем иначе, — и поэтому он все может перетерпеть. Сознание его, как и прежде, то делалось прозрачным и четким, то погружалось в какой-то странный сумеречный сон, похожий на явь, — он готов был снести и это. Было только очень, очень холодно.
В Сочи жарило солнце, двадцать шесть дней сплошного, висящего в небе и отраженного в море, в камнях, в цветах огромного южного солнца. Немудрено, что когда, вернувшись в Москву, я ехал в метро и потом с чемоданчиком в руке бежал по заснеженной улице от станции «Кутузовская» к нашему дому, все пялили на меня глаза: русоволосый голубоглазый негр.
Я очень рассчитывал на то, что этот эффектный вид поможет мне скрыть смущение в первую минуту встречи с тобой, что я спрячусь за загар, за натуральное возбуждение, вызванное длительной разлукой. Я заранее боялся твоего взгляда, боялся, что своим смущением выдам себя.
С трепетом душевным и физическим вставил я ключ в замочную скважину, повернул его с мягким нажимом влево и толкнул коленом дверь. На меня пахнуло милым домашним уютом, чем-то праздничным. Ты, одетая в новый костюм, шла мне навстречу, а за тобой в нарядном платьице шагала Машенька.
Лучше было бы, если бы первой шла Машенька, а ты — за ней: я бы схватил ее, расцеловал, подбросил в воздух, а уж потом поздоровался с тобой. Так мне было бы легче.
Но ты шла первой, и на твоем подпудренном и подкрашенном лице было смущение, а в глазах — тревожный вопрос. Ты смотрела на меня так, что я сразу понял — ты мучительно боишься что-то прочитать на моем лице. Это длилось всего мгновенье, но я это очень хорошо запомнил: в твоем взгляде был страх, что ты увидишь мое смущение, может быть, даже смятение и что, значит, я перед тобой не чист.