В тот промозглый декабрьский вечер, добираясь от метро пешком, я сильно продрог и, когда вошел в дом, первым делом зажег газ и поставил на конфорку чайник. Тебя с Машей не было, я решил, что вы гуляете во дворе, и, не дожидаясь вашего возвращения, напился чаю, принял таблетку кальцекса и лег на диван, укрыв ноги лыжной курткой. Вероятно, я вздремнул, потому что не слышал, как ты отпирала дверь, хотя мне кажется, что я не засыпал ни на минуту, даже не смыкал глаз. Ты включила в комнате свет, и только в этот момент я заметил, что ты здесь. Ты стояла в проеме двери и смотрела в мою сторону — в резком свете трехсотсвечовой люстры. Я взглянул на тебя. Было что-то странное в твоей позе, в твоей фигуре, остановившейся посреди двери, в этом внезапном и резком твоем появлении. Я еще ни о чем не догадывался, но сердце неприятно екнуло, и я спросил тебя:
— А где Маша? Что стряслось?
— Машу я отвезла к бабушке, — ответила ты удивительно ровным, небывало ровным, почти незнакомым голосом, прошла и села на диван у моих ног.
Я отодвинул ноги к стене, и мне почему-то не захотелось спрашивать, зачем ты отвезла Машу к бабушке. Я еще надеялся, что ничего такого нет и ты мне все объяснишь. Я от волнения закрыл глаза.
— Валера, — услышал я в ту же минуту твой ровный, даже будто ласковый, потрясающе спокойный голос, — Валера, она кто, эта Нина Березина?
— Нина? — сказал я, не открывая глаз. — Экономист-плановик. А что? Она моя землячка.
— Я не об этом спрашиваю, — сказала ты, по-прежнему преувеличенно спокойно, и я прекрасно понимал, что не об этом: ты меня спрашивала — что у меня было с этой Ниной; даже не так: было ли э т о у меня с Ниной — вот ты о чем, по сути, спрашивала меня, и я это прекрасно понимал.
И я понимал, что лгать нельзя; я понимал, что солгать не удастся; ты сейчас заметишь малейшую фальшь, и эта моя фальшь погубит все.
— У меня с ней ничего не было, — быстро сказал я, открыл глаза и сел, опустив ноги на пол.
— Валера, ты, может быть, сам все расскажешь? Мало ли ведь что бывает в жизни, тем более — юг, санаторий? — сказала ты, все еще притворяясь, но голос уже выдавал тебя: была в нем глубоко запрятанная, едва сдерживаемая дрожь.
И тут я видел, что ты бледная, тщательно причесанная и одетая: ты была в том самом костюме, который был на тебе, когда я вернулся с юга.
— Я тебе не изменял, — быстро оказал я.
О, как бы много я дал за то, чтобы это была правда! Если бы это была правда!..
Вероятно, я вел бы себя как-то иначе, говорил бы что-то другое, если бы это была правда, что я тебе не изменял. И ты это чувствовала. Но это было слишком страшно — знать все. И ты невольно сама пришла мне на помощь. Я так тебя понимаю: в ту минуту у тебя не хватило мужества узнать все.
— На, читай! — сказала ты, открыла свою сумочку и бросила мне на колени письмо.
Не знаю, не знаю, ис знаю. До сих пор не знаю, не могу удовлетворительно объяснить себе, зачем она так написала. «Обнимаю, люблю, тоскую». Только эти три слова в конце и говорили о наших отношениях — в конце этого, в общем, милого товарищеского письма.
Пока я читал, я чувствовал на себе твой требовательный, скорбный, любящий и ненавидящий взгляд. Я читал, торопясь, давясь словами, половины не понимая, — понимая только, что в этих словах ничего т а к о г о нет. И вот конец: «Обнимаю, люблю, тоскую».
Если бы такое письмо получил действительно ни в чем не повинный человек, он, наверно, рассмеялся бы, пошутил, может быть, даже немножко нос задрал перед женой: вот, мол, влюбляются в меня…
— Не понимаю, черт знает, — сказал я довольно жалко.
— Нет, не черт! — закричала вдруг ты. — А на конверте что? «Лично». И без обратного адреса. Одна неразборчивая завитушка. Шлюха — твоя землячка, вот она кто! Бессовестная шлюха! И ты…
— Постой. Ты специально отвезла Машу, чтобы поругаться?
— Специально!
— Постой… — Я почувствовал некоторое облегчение, я почувствовал, что мне есть за что ухватиться. — Она порядочная женщина, девушка, вернее, — сказал я и густо покраснел.
Заметила ли ты, что я покраснел? Возможно, и не заметила, не успела: я вскочил и побежал в переднюю и стал рыться в карманах пальто, якобы разыскивая сигареты (сигареты, как обычно, лежали у меня в кармане брюк). Когда, закурив, я вернулся в комнату, ты стояла у стола и нервно похлопывала по его краю письмом, свернутым в трубку.
— Не надо прежде всего делать из мухи слона, — сказал я.
— Боже мой! — прошептала ты как бы самой себе и закрыла глаза.