Он рассказал, как два еврея поспорили, и один уже хотел другого застрелить. Но другой был кровником семьи Аль-Якуби, и никому кроме Аль-Якуби не принадлежала его жизнь. Поэтому проводник, тоже Аль-Якуби, успевший известить обо всем своих сородичей, выстрелил раньше. А еврей, что сам хотел застрелить, выстрелил в проводника, но промахнулся, иначе остальным Аль-Якуби пришлось бы убить и его, чего никто не хотел: человек платил им за их товар и не имел никакого отношения к позору Дины[149].
Нааман плохо понимал. Его движения становились все лихорадочней, под конец этого запутанного рассказа он уже не смог бы протянуть ту же монету тому же рассказчику. И монет и рассказчиков становилось все больше, они дробились под барабанную дрожь внутри. Как поток вмиг превращается в потоп, ввинчивающий всё и вся в свою воронку, так в считанные мгновения легчайшее недомогание, которое игнорируешь, даже неосознанно, может обернуться люциферовым ознобом в преддверии раскаленной лавы, а уж чем сменится огнедышащее забытье, жизнью или смертью, между которыми Нааман проведет неделю, ведомо лишь Творцу неба и земли, и пустыни, и той палатки, где он был предоставлен уходу бедуинки с татуировкой до самых глаз, видевшей уже пятое поколение своих потомков — так рано ее выдали — между тем как Куштим Хамдия вслед за верблюжонком уверенно продолжал свой путь на юг…
И так, покуда поток лавы, он же сознания — вся эта лавина жара и бреда не сменились кризисом. Нет, больной будет жить. Но что, какие радости сулила ему жизнь? Он настолько обессилел, что не было сил даже вспомнить историю, за которую рассчитался монетой с державным профилем. Это Ной взмолился на вторую неделю плавания: «Боже Всемогущий! Не могу! Пантеры смердят, пусти наружу». И приходит ответ: «Я Сам не могу. Но Творец — единое с творением. Как действием, так и помышлением. Нет ничего, кроме Меня, так куда же ты от Меня? Я и есть ковчег, тобою построенный. Вот слуга Мой Нааман никуда не хочет из палатки. Привычно ему благоутробие Мое».
Что это было? Чем он переболел? Чем-то инфекционным. В айн ра — дурной глаз — он не верил, а вот сны… Тора учит верить снам, правда он не верил и в Тору. Когда они заночевали в Хан-Юнисе, во сне ему явился Алекс и швырнул в салат засаленные деньги, ставшие сразу неразличимыми. «Вот вам ваши грязные двадцать песет, не отравитесь, когда будете жрать». И сразу они с Сарой распухли, сделались единым Существом в тюрбане.
Отравление? Куштим Хамдия? М
— «Калагасы Йылдырым — 29 гурушей. Бимбаши Чаушоглы — 51 гуруш. Калагасы Узкынай — 47 гурушей. Юзбаши Гюльпынар — 33 гуруша…» За три копейки наши офицеры продают свою родину?! Бимбаши (подполковник) — за пятьдесят один гуруш! Это намеренная попытка дискредитировать армию! — Этиф-эфенди ударил кулаком по столу. Кому как не ему знать расценки. — Имя? Где живешь? Чем занимаешься?
Вчера Нааман пребывал на развилке «жить — не жить», а сегодня в остервенении царапает стены узилища своими давно не стриженными ногтями — хворых у бедуинов не бреют, не стригут, не моют.
— Нааман М
— Кабак, что ли? А это что? «Тегман (лейтенант) Хан — семьдесят два гуруша»?
— Задолжал… Я ему кредит закрою.
Этиф-эфенди расхохотался. Все объяснялось.
— Я лежал, я болен… у меня нет сил стоять, эфенди…
— Стул ему!
Писарь поспешил подставить Нааману стул — а то б упал.
— И воды… пить…
С тех пор как его бросили поперек лошади, он глотка не сделал. Вода в цене. За бурдюк краденой воды здесь бывает то же, что за срезанный с пояса кошелек.
— Скажи, чтоб ему дали воды. Так что ты делал у бедуинов? Где Ришон и где Эль Ариш.
— Овес покупал.
Этиф-эфенди развеселился пуще прежнего.
— Ха-ха-ха! Овес «Белая лошадь»? Мы не ловим контрабандистов, мы ловим шпионов. Поэтому раз мы тебя поймали, ты — шпион. Убедить меня в том, что ты не шпион, по силам только уж о-о-чень хорошему адвокату. Такие не берутся вести дела меньше, чем за сто лир золотом. В зинзане у тебя будет время поразмыслить над моими словами.
«Зинзана» в разные времена означала и камеру смертника, и ШИЗО (еще одна тетраграмма), и общую камеру, и «воронок». Границы значений размываются в поколениях. В Тешкилят-и-Махсуса «зинзаной» называли помещение без каких-либо источников света, отличавшееся от подземелья испанской инквизиции тем, что узник не погрязал в собственных отправлениях, для которых имелся рундук — до частностей же не снизойдем.