Мне уже доводилось говорить о том, как Деррида и М.Г. – почти ровесники, родившиеся в разных странах и разных интеллектуальных традициях, – постепенно складывались в моих размышлениях о них, в моем общении с тем и другим, в некий общий познавательный предмет – вокруг языковых обнаружений современной мысли и универсального процесса перевода, даже и в ситуации непереводимости. Конечно, при этом один «жил философом» и видел свою задачу в том, чтобы не допускать заскорузлых категоризаций современного опыта, которые не позволяют увидеть новое или, его словами, «грядущее» (à venir). Другой «жил филологом» и более прицельно отвечал за вербальную составляющую культуры – особенно теперь, когда все в ней многообразно размывается. Деррида учинял беспорядок, но не ради хаоса. Гаспаров наводил порядок, но не ради того, чтобы он восторжествовал раз и навсегда. Изучение чужих языков и работа с ними была важнейшей и для Деррида, и для Гаспарова, и это могло быть скрепой между филологией как наукой – единственной, в корне которой есть любовь (это – гаспаровское нам напоминание), и жизнью, которая невозможна без изучения чужих языков и связанных с этим попыток понимания. Гаспаровская филология предстает как работа на пределах, она исходит из непонимания, но считает себя находящейся «на службе понимания». Дерридианская философия тоже работает на пределах, она исходит из непереводимости, но радуется каждому удачному повороту фразы (например, у Хайдеггера, который читает Аристотеля) или пытается передать ее иначе, подчеркнув какой-то дополнительный смысловой оттенок. В течение многих лет, от «Полей философии» (1972) до «Апорий» (1996), Деррида читает, в частности, Аристотелеву «Физику», где (см. IV 217b) речь идет о том, что время слагается из несуществующего (прошедшего и будущего, окружающих момент «теперь») и потому само не может быть существующим, не может быть определено, и т. д.
Аристотель, подчеркивает Деррида, употреблял понятие «апория», не прибегая к его деконструкции, а вслед ему шли Кант, Гегель и все те, кто унаследовал аристотелевское учение об апориях, приладив его к движению диалектики. Но сам Деррида не только обобщает это понятие, но одновременно и деконструирует его, подкапываясь под его структурные основы. К тому же речь у него идет не только об апории в логическом смысле, но также и об опыте апории190. А опыт апорий – это часть опыта неопределенности, который в наши дни безбрежно расширился. В итоге оказывается, что наши два читателя, филолог и философ, подчеркивают в Аристотеле совсем разное; можно даже сказать, что они показывают нам двух разных Аристотелей. Один Аристотель – философ здравого смысла, великий систематизатор «моллюсков» и «сюжетов», другой – философ апории, который вдохновил все последующие поколения философов (Гегель, Бергсон, Хайдеггер), заставив их вновь и вновь задумываться над тем, как возможна сама мысль о времени.
В наших занятиях мы с М.Г. время от времени провоцировали друг друга на обсуждение темы взаимоотношений философии и филологии. Иногда эти обсуждения имели драматический оттенок – например, когда М.Г. приводил примеры исторической перемены мест и значений философии, риторики, софистики и др. В «Записях» есть место, где, применительно к нашему времени, он констатировал смерть философии и узурпацию ее места агрессивной риторикой. Картина получалась в общем такая: «В античности соревновались философия и риторика за высшее образование, а грамматика, среднее образование, тихо сидела в стороне. Сейчас с нами, грамматиками, под именем философии спорит не кто иной, как риторика:
Владимир Бибихин