Потом, неделю спустя молодому механику стало плохо, так плохо, что прямо посреди смены он вдруг сорвал противогаз, и его стало рвать желчью прямо на приборную доску и рычаги. Парня на руках вытащили из люка и унесли на носилках куда-то в большие палатки с нашитым на брезент красным крестом. Потом те, кто вечерами обмывали броню из мощных брандспойтов, говорили непонятные для танка слова: радиация, предельная доза, лейкемия, кома, реанимация, щитовидная железа… Танку было страшно, настолько страшно, что иной раз механизмы грозили отказать, но, сработанные на совесть, все же продолжали работать только из-за беззаветной преданности сотворившим его людям.
А потом все вдруг кончилось. Пришли люди, похожие на механиков, но не для того, чтобы обласкать танк уверенными и аккуратными прикосновениями сильных мозолистых рук, лечить и регулировать его. Другие, такие же умелые, но уже относящиеся к машине как к безнадежному инвалиду, которому уже не стесняются напрямую сообщать о скором конце и соответственно обращающиеся. С танка сняли большую часть приборов и механизмов, оставив только те, которые необходимы сугубо для движения, один из людей сел за рычаги, и танк попылил назад, по той самой дороге, которой попал сюда.
Его пригнали к палаточному поселку ликвидаторов. По броне долго лазали люди со странными приборами в руках, заглядывали в люк, под днище. Качали головами, что-то записывали в блокноты. И танк вдруг понял, что обречен. Для него свершилось самое страшное, о чем он даже не хотел думать. Его просто отогнали подальше, к заросшему бурьяном оврагу, и… бросили там. Кто-то жестокий напоследок засунул в дуло пушки брикет взрывчатки. Танк рвануло невыносимой болью, когда покалеченное орудие исторгло из дула клуб дыма. Бронемашина молча стояла, глядя в спины уходящим к автомобилю людям, и молча плакала солидольными слезами. Армейский УАЗ понимающе смотрел на старшего могучего собрата, уже брошенного здесь навеки, понимая, что в недалеком будущем его самого ждет примерно такая же судьба.