Всё так и стояло колом и косо, и солнце, и тени густые — ух! берлинская лазурь, я вот тебе! — крон ещё хрен жёлтый, творёное золото — и киноварь,
киноварь,
киноварь.
С какого тебя дерева содрали?
— Туману, Пахомыч,
— Да вот же он! Пей!
— Туману! Туману! Туману! Чтоб ясность была!
…
…
…
…
…
…
— А что касательно червонца. Как видите, милостивый государь мой, отчего-то никто не даёт!
— Сэры, сэры! Может быть, скинетесь? Людка, Боряшка, лименты.
— Да вы сами видите, у нас друг туману требует. Видимо — солнечный удар. Нам нужно срочно на корабль.
— Сэр! Последний трюк! Клянусь, этого никто не умеет делать! Я сейчас
— Не надо, — прорвался я, оглядывая стоящий колом мир и звук в нём, — не надо… вот червонец… с ума сходят всё время и без пирамиды и ступенек… а этот убежавший пусть вернётся. Только поскорее… червонец за то, чтоб мне не смотреть. Ясно? Закрываю глаза! Бери червонец.
Я закрыл глаза и почувствовал, будто перо ветра смахнуло монету с моей руки.
Потом что-то шелестело, хрустела галька, сипел песок, но я не открывал глаз, пока Пахомыч не сказал:
— Сошлися!
И я открыл глаза.
Перо ветра, конечно, улетело.
Пальмы брякали кокосами.
Нищие тянули руки.
Суер раздавал червонцы.
Я шёл к шлюпке.
Ух, какое огромное облегчение почувствовал я, когда мы наконец отвалили от этого тяжелейшего острова. Гора с плеч!
И матросы гребли повеселее, и Суер глядел в океан платиновым глазом, лоцман Кацман отирал просоленный морем лоб, Пахомыч споласкивал гранёный стакан, перегнувшись через борт.
— Слушай-ка, Пахомыч, — сказал я, — откуда у тебя туман-то взялся?
— Туман у меня всегда при себе, — отвечал старпом, доставая из внутреннего жилетного кармана объемистую флягу (так вот что у него все время оттопыривалось! А я-то думал — Тэтэ!). На этикетке написано было «ТУМАН», 55 копеек:
Т — трудноусвояемый
У — умственноудушающий
М — моральноопустошительный
А — абалдительный
Н — напитк.
— Напитк? — утомлённо переспросил я. — А «О»-то куда подевалось?
— А «О», господин мой, вы как раз и выпили, находясь в состоянии помрачения. Не желает ли кто распить и остальные буквы?
— Можно, — сказал Суер. — Немножечко «А». Тридцать пять грамм, на самое донышко.
— А мне «ЭН», — согласился и лоцман. — На два пальца.
— А вам, юнга?
Юнга промолчал. Он вообще как-то поник, замолк, иссяк.
— Что с вами? — ласково спросил старпом. — Нездоровится? Глоток тумана вполне поможет. Это проверено.
— Я здоров, — отвечал юнга, — но немного расстроен. Дело в том, что там на острове — мой бедный папа.
— Там? Папа? И вы промолчали?
— Растерялся… Да и вы были слишком заняты туманом и этим бегством от самого себя.
— Что же теперь делать? — спросил Суер, оглядывая нас. — Возвращаться?
— Не обязательно, — сказал юнга, — я только посмотрел на него, и достаточно.
— Но вы уверены, что это ваш отец?
— Конечно, сэр. Вот его портрет, всегда при мне, — и юнга достал из-за пазухи золотой медальон, на котором изображён был человек вроде бы с усами, а вроде бы и без усов.
— Не пойму, — сказал старпом, — с усами он или без.
— Вот это-то и есть главная примета, — отвечал юнга. — Мне и мама всегда говорила. Главная примета папы: так это не поймёшь — с усами он или без.
— Надо возвращаться, — сказал капитан, — всё-таки должен же сын поговорить с отцом, тем более с такою приметой. Дело за тобой, друг мой, — и капитан глянул мне в глаза, — в силах ли ты вернуться?
— Я не в силах, — отвечал я, — но и не вернуться тоже нельзя. Ненавижу этот остров, но потерплю, Пахомыч, друг, ещё хоть полстакана.
Нашим возвращением островитяне были потрясены не меньше, чем крепдешином в небе.
Действительно, ведь так же не бывает: подающий подаёт, проходит мимо и обычно не возвращается. А тут вдруг вернулись. Да неужто целковые раздавать?
Не раздавая, однако, никаких целковых, ведомые медальоном, мы просекли строй нищих и подошли к мраморному камню, вокруг которого собрались особо грязные и жалкие собиратели подаяний. Они однообразно скулили:
— Подайте кто сколько может… Подайте кто сколько может… Подайте кто сколько может…
кто сколько может…
сколько может…
На мраморном же камне сидел человек, который эту фразу, отточенную веками, трактовал иначе:
— Подайте кто сколько НЕ МОЖЕТ.
Такой поворот идеи несколько обезоружил нас, и лоцман даже забормотал:
— Да как же так, ребе, откуда же мы возьмём?
— Действительно, — поддержал я Кацмана, — скажите, равви, как это я МОГУ подать столько, сколько НЕ МОГУ?
— Очень просто. Рубль вы можете подать?
— Могу.
— А двадцать?
— Ну, могу.
— Без «ну», без «ну», дорогой благодетель.
— Могу, — сказал я, скрипя зубами.
— И без скрипенья зубов, пожалуйста.
— Пожалуйста, — сказал я, убрав скрипенье. — Вот двадцатка.
— Э, да двадцатку вы можете, а я прошу — сколько не можете.
— Это сколько же?
— Да я-то откуда знаю? Ну, скажем, сотню.