Впрочем, она и вправду была «литературной». Она без умолку говорила со мной о книгах, об ар-нуво, о толстовстве, прерываясь только, чтобы упрекнуть Сен-Лу за то, что он слишком много пьет вина.
— Ах, если бы ты мог пожить со мной хотя бы год, я бы тебя приучила пить воду и ты бы чувствовал себя намного лучше.
— Решено, давай уедем.
— Но ты же знаешь, что мне надо много работать (она серьезно относилась к драматическому искусству). И кстати, что скажет твоя семья?
И она принялась жаловаться мне на его семью — как мне показалось, с полным основанием, и Робер целиком с ней соглашался: он не слушался Рашели только в том, что касалось шампанского. Я и сам боялся, что Сен-Лу злоупотребляет вином; чувствуя, что влияние возлюбленной идет ему на пользу, я уже готов был посоветовать ему послать семью к черту. Тут на глазах у Рашели выступили слезы, потому что я имел неосторожность заговорить о Дрейфусе.
— Бедный мученик, — сказала она, подавив рыдание, — они его там уморят.
— Успокойся, Зезетта, он вернется, его оправдают, суд признает ошибку.
— Он же до этого не доживет! Правда, хотя бы на имени его детей не останется пятна. Но какие страдания он терпит, подумать только! Это меня убивает. И верите ли вы, мать Робера, такая благочестивая, говорит, что лучше ему оставаться на Чертовом острове, пускай даже он невиновен! Ужас, правда?
— Да, чистая правда, так она и говорит. Она моя мать, я не могу ей возражать, но уж конечно, в ней нет такой чуткости, как в Зезетте.