Это была не та «Рашель когда Господь», что казалась мне такой незначительной, нет, это была вся мощь человеческого воображения, иллюзия, из которой произрастали страдания любви, чье величие было для меня очевидно. Робер заметил, что я взволнован. Я отвел глаза от груш и вишен в саду напротив, чтобы он думал, будто меня тронула их красота. Она и в самом деле меня растрогала, словно сближала меня с чем-то таким, что мы не только видим глазами, но и чувствуем всем сердцем. Когда я принял за чужих богов эти деревца, увиденные в саду, разве я не совершил ту же ошибку, что Магдалина, когда в другом саду, в день, чья годовщина скоро наступит, она увидела человеческую фигуру и «подумала, что это садовник»? А те хранители воспоминаний о золотом веке, сулящие нам, что реальность на самом деле не то, что мы думаем, что в ней тоже могут воссиять сокровища поэзии и чудесный блеск невинности, и если мы хорошенько постараемся, они послужат нам наградой, те высокие белые фигуры, таинственно склонившиеся над тенистым уголком, где так хорошо дремать, читать, удить рыбу, — уж не ангелы ли это были?[72] Я обменялся несколькими словами с возлюбленной Сен-Лу. Мы пошли через деревню. Дома в ней выглядели ужасно. Но над самыми безобразными, будто выжженными серным дождем, распростер сверкающий щит своих невинных крыльев, усыпанных цветами, таинственный странник, задержавшийся на день в прóклятом селении, сияющий ангел: это было грушевое дерево. Сен-Лу прошел вместе со мной еще немного вперед.
— Мне бы хотелось подождать вместе с тобой, я бы даже с бóльшим удовольствием пообедал с тобой вдвоем и побыл бы только с тобой до самого вечера. Но бедная моя девочка так радуется и так мило со мной обращается — я просто не смог ей отказать. И потом, она тебе понравится: она такая литературная, такая трепетная, и обедать с ней в ресторане очень славно: она чудесная, скромная, всегда всем довольна.